Тимофей Коньков на такую напоролся. Бежал с донесением в штаб и, нет, чтоб по дороге, а срезать решил! Заскочил в лесок — тропку заметил, метров с пятьдесят, наверное, протопал, и всё. Как услышал, что под ногой правой хрустнуло, так и замер. А глянул вниз — ёлки-палки! — не сучок с дерева: мина!

На спину сразу будто кто ушат воды родниковой — ледяной — вылил. А голову наоборот жаром обхватило — словно в печь сунули.

Кричать, на помощь звать Тимофей не стал: до дороги далековато, да и ходят по ней не часто. Кроме того: а вдруг немцы услышат? Оборона-то наша не ахти какая, мало ли фрицы где прорвались, опять же разведчики их могут шастать.

Подумал так Тимофей Коньков и…

Лучше бы не думал!

Из кустов на тропку — трое! В маскхалатах. В руках автоматы. И рожи довольные: как же! Готовый пленный!

— Хенде хох!

С карабином за спиной да на мине стоя, не то что с тремя — с одним фрицем не справиться.

Поднял Тимофей Коньков руки вверх.

Один немец сразу за спину зашёл, карабин с Тимофея снимать начал. Второй в карман нагрудный — в гимнастёрку — полез, красноармейскую книжку достал. Третий в сторонке остался — товарищей своих прикрывал.

Когда второй книжку красноармейскую пролистал, на свой манер фамилию Тимофея переделал.

— О, Конкоф! — сказал. — Гут! — сказал. — Ком! — сказал, мол, пошли, давай, с нами.

— Не могу! — Тимофей одним словом выдохнул.

Немец на него удивлённо глянул, на своём что-то лопотнул.

— На мине стою, — Тимофей разъяснил, и глаза вниз скосил.

Фриц — разведчик опытный, сразу дело понял. Сперва, правда, отскочил: дрогнул — что и его разорвать может. Затем вернулся — заржал, как жеребец у командира полка, где Тимофей служил. Напарникам своим сказал, на своём, — те тоже посмеялись.

«Ну, вот и конец, — подумал Тимофей. — На кой я им такой? Книжку красноармейскую взяли, карабин забрали — шлёпнут, на тот свет отправят, да и дальше пойдут».

Однако немцы не торопились. Второй закинул свой автомат за спину, полез к Конькову в другой карман, за пазуху… Тут Тимофей и обмер: донесение ж! Доклад комбата: сколько бойцов в каждой роте, где позиции заняли, кого-чего не хватает… Ёлки-палки!

Фриц донесение глянув, глазам не поверил. «Гут-гут!» — заповторял, товарищам своим махнул, сказал им что-то. Те тоже обрадовались: вот ведь удача для них какая! Затем замолчали они, на Тимофея глядя, видно думали, что с неудавшимся «языком» делать. Дальше опять переговорили и — захохотали, спинами повернулись. Зашагали по тропке к себе, к своим. Один, правда, руками помахал, показал, что с Коньковым будет. Потом.

И выходило, что два варианта жизненных Тимофею выпадало, а конец — один: если не сам подорвётся, то наши же расстреляют — за потерю особо важного на сей момент донесения и личного оружия.

Говорят, в последний момент жизни у человека перед глазами все его года за миг проносятся, все беды да радости. Неправда то. Тимофею только одно припомнилось: конец сорок третьего, когда он, семнадцатилетний, два года в колхозе отработав, добровольцем в армию уходил. Мать одна провожала. На отца ещё в сорок первом похоронка пришла. И хоть Тимоша у матери один оставался, но сказала мать: «Живым придёшь — встречу, а если погибнуть судьба, только чтоб без позора!»

А здесь, тут…

«Да лучше пусть меня в клочья разорвёт! — Тимофей решил. — Главное, чтобы немцев осколками достало, пока далёко не ушли!»

И шагнул Тимофей Коньков с мины в сторону.

И хлопнуло сухо и коротко — эхо по лесу пронеслось да замерло.

Взрывной волной бросило Тимофея в кусты, откуда немцы на него вышли — ветками лицо поцарапало, гимнастёрку в трёх местах порвало.

Долго он там — в кустах — лежал: всё не верил, что жив остался.

Боялся ногой-рукой пошевелить: а вдруг что оторвало? А когда решился, да из кустов назад выбрался, опять же долго на тропке стоял — смотрел, глазам не верил.

— Смешная, однако, история… — сам себе говорил.

После того осторожно, каждый сантиметр вокруг себя глазом обшаривая, чтобы вновь не встать куда не надо, карабин взял, книжку красноармейскую с донесением подобрал — и на дорогу вернулся.

…В мае сорок пятого вручили Тимофею Конькову, который всю свою войну в вестовых у комбата провоевал, медаль «За боевые заслуги». Наверное, за то, что приказы выполнял точно и в срок. За то, что, наверное, жив остался.

Кстати, командир полка медаль вручал. Правда, другой уже. Того, который на жеребце любил покрасоваться, перед Одером убило. Вместе с жеребцом. Одним снарядом.

Да и комбата у Тимофея немцы тоже отмечали — два раза в санбате побывал.

А вот Конькова и пули и осколки миловали.

Про историю в лесу Тимофей никому не рассказывал. Хватило ума. Иначе всяко могло выйти. Особый отдел шутки не шутил. И долго хранил Тимофей свою тайну — аж до восемьдесят девятого[24], когда его, ветерана, на встречу к молодым ребятам, будущим строителям, в училище пригласили. Одному из них там и открылся, когда провожался уже…

Не сработала мина, на которую Тимофей Коньков в лесу встал. Вот не сработала, и всё! А то, что хлопнуло-рвануло — то немцы-разведчики бдительность потеряли, посмеялись над пацаном-красноармейцем и другую мину не заметили. Сами наступили.

Такая история.

Смешная.

И снова про войну<br />(Рассказы и повесть) - i_020.jpg

КОМУ НА ВОЙНЕ ТЯЖЕЛЕЕ

Рассказ

Старый спор был затеян лишь для того, чтобы скоротать время до начала атаки. А само начало назначено было на шесть утра — на самый мороз и вражий сон. Командиры предупредили, что артподготовка будет солидной и долгой. Под её шум должны заработать танковые двигатели. Танков в лесу, что прикрывал тылы наших траншей, имелось достаточно — те, кто ходил в штаб, в санвзвод да по другим делам, подтверждали: машины есть, и не мелочь какая-нибудь, а «тридцатьчетвёрки» и тяжёлые самоходы-«зверобои». Говорили, что, как начнут бить орудия, с воздуха по немцам ударят штурмовики, а глубину обороны обработают бомбардировщики. В общем, наступление намечалось серьёзное, а потому в траншеях, несмотря на отсутствие видимого движения, было неспокойно — нервно. Кое-кого так и вовсе поколачивало.

— Тяжелее всего на войне пехоте-матушке, — вполне серьёзно и без всяких предисловий начал невидимый в темноте командир отделения — сержант, прошагавший сквозь огонь Отечественной не одну сотню километров, не один раз раненый, имевший орден и две медали. — Как ни крути, а без нас ни оборониться, ни взять ничего — везде штык да граната нужны. А у кого штык? У нас, у пехоты! Шагать нам, братцы, ещё и шагать — до самого Берлина! А земли сколько перерыть придётся! Тракторам столько не справится — сломаются. А на спине сколько перенести, да на руках — лошади помрут. Тяжело пехоте!

— Я до пехоты в артиллерии служил! — отозвался сержанту кто-то из недавнего пополнения. — Подносчиком был. Артиллеристам тяжелее. Что пехота? Винтовка да автомат. На спине нести — что? Сидор солдатский, ну, ежели помочь ещё, и всё! А окопаться — как? Себе да товарищу помочь! А пушкарям! Ежели орудие на лошадиной тяге, за конями следить: поить, кормить, обтирать, от огня укрывать, да подковы набить — тоже дело! А ежели машина есть? За ней ухода сколько? А окапываться? Себя — одно, а ты пушку окопай да замаскируй! А снаряды подтащить, да не один-два, а десяток ящиков! А после боя, если жив остался, позицию прибрать! А там одних гильз!.. Опять же, как начнёт пушка стрелять, так все фашистские артиллеристы за ней охотятся, самолёты наводят, танк, если что, на неё же идёт! Не пехотинца же давить! Пушка, она страшнее! Так что, артиллеристам тяжелее!

— Ну, сказал! — буркнул третий солдат. — У меня брат до войны на тракторе работал. Как в армию призвали, механиком-водителем стал. Так уже три раза в госпитале лежал: два раза горел, как есть живой — ни волос на голове, ни бровей на лице не осталось, а другой раз обе руки осколками перебивало. Сам четыре танка поменял и восемь товарищей похоронил. А по ком фашисты в первую очередь стреляют — по пехоте что ли, если танк на них прёт? А ты говоришь: пушка!