Мой отец читал мне Маяковского — громко, хлёстко; Маяковский ему нравился.

А мальчишка читал другое. Мягко, напевно. Сначала про девчонку из третьего подъезда, как она скачет, играя в классики, а её косички взлетают и падают на её спину. Затем — про учителя, который учит истории, учит, что русских людей не победить. Потом он сделал паузу и начал рубить. Словами. Свистящим шёпотом:

— Шёл! Мальчишка! На войну!
За! Советскую! Страну!..

В стихотворении было несколько четверостиший. Они буквально пронзили моё маленькое сердце, потому что говорили о том, что видела и пережила я! Бомбёжки, смерть людей, страх и гнев, и торжество победы — вот что было в рифмованных строчках! Может быть, с точки зрения профессионального поэта они были несовершенны, но тогда! Тогда я крепко сжала руку мальчишки и… даже не поняла, что засыпаю — просто уснула, и всё.

Мне снилось лето, мне снился отец, мне снились конфеты.

А проснулась я от женского крика. Пронзительного крика, перешедшего в истошный вопль множества женщин. Вопль этот, пометавшись под потолком вокзала, стих и тогда я увидела…

Ночью мальчишка снова ушёл за водой. В руке его была фляжка.

Вернувшись, он не смог добраться до места, где спали мы с мамой — люди разметались кто где и как мог, весь пол казался живым, был покрыт спящими. Мальчишка устроился неподалёку от входа и тоже уснул.

Он так и остался лежать — раскинув руки: шапка, пальто, штаны и… худые носки. Ботинок — крепких, новеньких ботинок — на его ногах не было. Убийца или убийцы позарились только на них. Эти ботинки на чёрном рынке можно было обменять на хлеб.

Если бы я запомнила его стихи! Если бы я спросила его имя!

Не запомнила, не спросила.

Ни о чём в жизни не жалею, а об этом… Сердце сжимает, и такое бессилье берёт! Сколько бы мог он совершить в жизни хорошего! А он ушёл.

На войну.

Там и погиб.

А мне осталась целая жизнь да эти строчки:

«Шёл мальчишка на войну
За Советскую страну…»

И снова про войну<br />(Рассказы и повесть) - i_024.jpg

МАМКИН ВАСИЛЁК

Повесть

1

Я видел этого человека несколько лет назад.

Был канун настоящего праздника. В Москву съезжались ветераны Великой Отечественной войны. Перрон железнодорожного вокзала был полон печального звона. Медали и ордена на пиджаках стариков и пожилых женщин будто плакали. А кому-то казалось, нужно радоваться.

Человек был одет в строгий костюм европейского покроя. И сам — оттуда. Это было заметно — не наш, не из России.

Седые волосы, седая бородка — всё аккуратно. Всё чересчур аккуратно.

На его лице, человека лет шестидесяти, почти не было заметно эмоций.

Эмоции были у тех, кто из вагонов поезда выходил на перрон.

В руках человек держал два букета. Один большой, другой поменьше. В одном были гвоздики, в другом — розы.

— Ich bin deutscher![25] — говорил он по-немецки и переходил на русский язык. — Я — немец. — И извинялся: — Простите! — И поздравлял: — С праздником!

Из большого букета немец доставал гвоздики и дарил их тем, у кого на груди звенели награды.

Ветераны брали цветы. Каждый. И в глазах каждого можно было увидеть десятки чувств. К счастью, удивление пересиливало всё остальное.

Лицо человека, немца, дрогнуло только тогда, когда он увидел на перроне сгорбленную старуху в чёрном тёплом пальто. Она шла медленно, опираясь на мою руку. И на палку, которую ей очень хотелось куда-нибудь деть в тот момент — выбросить, сломать.

Старуха пыталась выпрямиться, старалась казаться стройнее, сильнее, моложе. Ещё в вагоне она накрасила губы. Помадой тёмно-вишнёвого цвета.

Лицо немца дрогнуло. Букет с гвоздиками, со всеми оставшимися цветами, он сунул какому-то старику с двумя орденами Отечественной войны на груди и порывисто шагнул к нам. Ко мне и старухе.

И я увидел слёзы в глазах этого человека.

— Guten Morgen, Mutti![26] — сказал он. — Mutti![27] — И поправился: — Мама!

Старуха зарыдала, и силы оставили её. Она стала медленно оседать на землю. То есть на перрон.

Немец подхватил старуху и, словно сумасшедший, принялся целовать.

Он целовал её голову — волосы, глаза, губы, щёки. Он держал её крепко — так, как ребёнок держит любимую игрушку и… мать.

Розы, старухина сумка — они были у меня. Я их держал, чтобы они не потерялись. Потом — отдал.

Этого человека, немца, я больше никогда не видел. Старуху — тоже.

Так бывает. В дороге.

Иногда о попутчике узнаёшь всё, абсолютно всё! Но в потрясении от узнанного забываешь спросить самое простое: имя, фамилию, место, где человек родился или жил.

А попутчику вряд ли хочется встретиться с тобой вновь. Ему вряд ли хочется заново пережить то, чем он поделился.

Бог с тем! Не это страшно…

Впрочем, имя немца я узнал.

2

Больше всего на свете Василёк любил мамины руки. Да и как их было не любить! Вот отец — приходил домой, обнимал сына, лохматил его волосы, и пахло от рук отца огнём и железом. И хорошо вроде — крепко, прочно, надёжно, — да как-то боязно при этом: ведь железо, оно тяжёлое, а огонь — жжёт!

А когда домой приходила мама, бежал к ней Василёк и падал прямо в её распахнутые ладони. И пахли мамины руки цветами полевыми — медовыми, травой луговой — тёплой от солнышка, и молоком — вкусным и сытным.

— Не-е, парень, не папкин ты. Не папкин! — каждый раз говорил председатель колхоза по такому случаю. И заключал, словно в тетрадке жирную точку ставил: — Мамкин!

Так Василька и звали: Мамкин Василёк. Без обиды звали, так, прозвищем. И старшие, и те, что поменьше: все друзья да родственники.

Друзей да родни у Василька было много — вся деревня.

Вышло так, что всей деревней родителей Василька воспитывали. Они оба в одночасье сиротами оказались. В семнадцатом году. В одна тысяча девятьсот семнадцатом.

Василёк про то время знал: богатеев из страны прогнали. Чтобы те, кто своим трудом страну строил, жить могли хорошо. А то, что ведь выходило! Человек с утра до ночи работает в поле, — пашет, сеет, жнёт — а живёт всё впроголодь. Земли-то своей мало, клочок всего, остальная — у бар да тех, кто побогаче. Они её, конечно, человеку дать могут, да за то почти весь урожай забирают! Так и не поесть толком, и одёжки путной не купить, и грамоте не выучиться. Шибко богатеи не любили, когда простые люди грамоту узнавали!

В городе так же было. На заводе людей много, а деньги все у хозяина. Что с простым человеком ни случись, ни от кого помощи не встретишь. На работе поранился или заболел — лечиться только за деньги. А как деньги кончатся, так и помирай ради Бога — хозяину какое дело, он другого работника найдёт.

Вот Земля, планета, она ведь для всех вроде? Все на ней, матушке, родились. Все друг на дружку похожи: голова, руки, ноги… А как так, что нефть да золото, да руда медная у одних только, да не у тех, кто их добывает? А реки, леса с полями? Кто на них трудится? Тысячи людей да больше! А жиреют с того — один-два, да оба палец о палец не ударили!

Люди работящие и не удержались. Собрались вместе и!.. Мол, хотим так: от каждого по способности, каждому по труду. В деревнях помещиков прогонять стали, землю всем поровну делили: хочешь работать — трудись! В городах на заводах-фабриках тоже по-честному пошло. И про тех, кто калеками остался или болен, не забыли, помогли — они ведь тоже люди!

А богатеи: нет! Нам лучше по-прежнему: нам — всё, а остальные пусть на нас работают и наук не знают, а то слишком грамотные стали. И — войной пошли! На простых-то людей.