Двигаться мыслям дальше Тихон не позволил: стоп — раньше времени! Изнутри — языком — тронул зубы, вздохнул: целые. Также изнутри тронул и щёку — выругался:

— Язви её!

Глаза открыл медленно.

На ладони была кровь. Его кровь, Тихона. На щеке — не рана, царапины.

По спине прополз холодок: надо подниматься, браться за винтовку. Кстати, где она?

Винтовка, прикладом в землю, стволом в серое октябрьское небо, стояла рядом — словно живая, вслед за Тихоном сползла с бруствера в траншею и теперь вот терпеливо ожидала хозяина.

Тихон обтёр ладонь о шинель — не глядя, куда придётся, рукавом, уже не бережно, жёстко шаркнул по щеке, чтобы стереть кровь и с неё.

Мимо, уже обратно — возвращался с правого фланга — хотел пробежать Баранов, да приостановился:

— Что, ожил? Давай, поднимайся, нечего рассиживать! Стрелять надо! Там, — махнул рукой вправо вдоль траншеи, сообщил, как бы мимоходом, — Зубова убило. И троих ещё ранило.

— Кого? — Тихон еле разжал губы — так свело с чего-то, подумалось: ведь и его могло — не ранить, убить.

— Петьку, Зарифа и Кривулю, — быстро перечислил сержант — вновь торопился на левый фланг.

— В санбат ушли? — говорить не хотелось, но и молчать было нельзя, хотелось, чтобы рядом кто-нибудь был — живой чтобы, а то ведь до соседей справа и слева по десять метров шагать: от взвода одно название — полтора десятка человек за неделю осталось, командира взвода, младшего лейтенанта, фамилию которого Тихон и запомнить не успел, в первый ещё день в медсанбат отправили, потом других; убитых вот пока не было…

— Остались! — махнул рукой Баранов нервно, спешил и потому нетерпеливо притоптывал сапогами. — Всех по лёгкому — в руки. А Петьке в башку, но хорошо, что скользом. Зариф ему такую чалму из бинтов накрутил! Сам раненый, а накрути-ил! — Сержант коротко хохотнул, хлопнул Тихона по плечу — по старому смятому погону. — Давай, постреливай!

И вновь, как до этого, не услышал Тихон звука шагов Баранова; был сержант и нет его. Только трещат пулемёты с автоматами, щёлкают винтовки и свистят, свистят во все стороны пули.

«А и то ладно, что не пушки, не миномёты!» — пришла короткая мысль, и уже в следующее мгновение Тихон снова смотрел в поле, раскинувшееся перед ним.

С утра поле покрывала седая куржевина, а теперь, за полдень, виднелись на нём — пятнами — ссохшаяся от времени и холода трава, реденькие кустики с обгрызенными будто, а на деле сбитыми пулями ветками, холмики немецких тел — упокоившихся уже и ещё живых Гансов, фрицев, наверное, вальтеров, и прочей нечисти, об именах которых Тихон до войны и слыхать не слыхивал.

А на войне Тихон был уже полгода и до того ему везло: и призвали только в сорок третьем, и учили в запасном полку долго, и даже когда уж вовсе на фронт попал, на передовую отправили не сразу — доучивали всяко, держали во втором эшелоне.

Про фронт Тихон слышал разное — слушал да запоминал: и как под пулю дурную не попасть, и как от бомбёжки уберечься, и как, если уж ранило, поскорее в санбат попасть и в госпитале потом задержаться. Как командиров слушаться, как поближе к ним быть да к кухне — к еде да к жизни. Про подвиги тоже слушал, но как-то от тех рассказов становилось не так — знобко становилось, зябко.

Домой хотелось Тихону — ох, как хотелось! К Аннушке — жене, пусть и пустоцветной, а всё одно родной, широко раздавшейся за полтора десятка совместной жизни лет, к тёплому пышному её боку, к пирогам её праздничным. В избу свою хотелось Тихону, где всё своими руками было поставлено. На речку хотелось — пескариков половить, покурить на утреннее солнышко…

— Закуришь, Тихон? — Баранов с кисетом в руках, будто никуда и не уходил, навалившись на слегка оттаявшую с края траншеи землю, стоял рядом, смотрел в поле. В вечернюю осеннюю мглу. — На сегодня, кажется, всё. Я смотрю, — то ли просто спросил, то ли осуждал, — ты нечасто стрелял.

У Тихона мурашки по спине пробежали — поёжился.

— Это верно, — через паузу сержант похвалил. — Нечего зазря боезапас расходовать. Если цель не видишь, не стреляй. Ну, в крайнем случае, пугани разок-другой, отведи душу, и хорош.

Тихон с облегчением выдохнул — не осудили, кашлянул, ответил:

— Закурю! — Полез в распахнутый кисет, взял предложенный на самокрутку клочок газеты. — Отчего ж не закурить!

— Ты ведь в колхозе бухгалтером работал, — издалека начал Баранов.

— Не! — мотнул головой Тихон. — Счетоводом. Да чаще по бригадам помогал — то на овощах, то плотничал.

— Но писать-то умеешь! — сержант улыбался. Улыбался как-то виновато. — Тебя ж печатали!

— Так это… — вспомнил Тихон свои общественные обязанности селькора. — То, как председатель скажет, то и писал.

— В газету ведь, — уточнил Баранов.

— В газеты, — поправил Тихон.

— Ну, тогда вот что, товарищ красноармеец, — перешёл сержант на официальный лад и… сбавил. Опять к душевному разговору вернулся. — Некому больше. А надо. Письмо написать. Родным Зубова. Оно, конечно! — Баранов нервно курнул свою самокрутку, выпустил изо рта и носа чадный дым: — Оно… похоронку им пришлют. Это как положено. А вот письмо бы… Знаешь, такое, что не от шальной пули…

— Так я… — развёл руками Тихон. — Я ж его толком и не знал. И про домашних его…

— Жену Анной звать, — выдохнул сержант.

«Надо же, как мою!» — подивился про себя Тихон.

А сержант продолжал:

— Детей у них трое: Семён, Владимир, Татьяна. Работал в лесхозе — лес валил. Сибиряк.

«Сколько знает!» — приподнял брови Тихон, и от Баранова не ускользнуло это движение.

— Плох тот командир, что своих солдат не знает! — пояснил сержант. И опять виновато улыбнулся: — Ты в землянку мою сходи. Я здесь побуду. А там Петька с Зарифом. У Петьки тетрадь и карандаш.

Уже уходя, Тихон обернулся к Баранову, махнул рукой в сторону поля:

— Там справа бугорок небольшой, поглядывать надо. Как бы не подползли туда. Немцы.

— Хороший ты солдат, Тихон! — прицокнул сержант. — Серьёзный. Я за тобой погляжу ещё немножко, да может, перед ротным… на отделение порекомендую. Командиром!

Вслух Тихон ничего не сказал, а про себя выдал: «Ну да!» Шагал по траншее и чувствовал, как голова наливается жаром — краснеют уши, лицо, даже шея.

…Петька, а на самом деле Уразбек, как и Зариф, татарин, виновато развёл руками, когда Тихон забрался в землянку:

— Так-сяк думал, ничё не пишется! По-своему хорошо думается, а по-русски — на бумагу не ложится.

— Давай уж! — выдернул у него Тихон бумажный листок. Забрал и карандаш, почти новый, оставшийся от прежнего командира взвода — младшего лейтенанта.

Самодельная лампа, сделанная из гильзы от патрона крупнокалиберного пулемёта, чадила, но свет давала относительно ровный.

Столом Тихону служил патронный ящик.

Строчки ложились на листок аккуратно, с мягким наклоном вправо:

«Здравствуйте, уважаемая Аннушка.

Пишут Вам и Вашим деткам — Семёну, Володе и Танюше — боевые товарищи Вашего мужа красноармейца Зубова. Писать долго не позволяет боевая обстановка, так как находимся мы на самом переднем крае, но не написать нам нельзя, потому как многие из нас обязаны Вашему супругу своими жизнями».

— Не совсем верно, но красиво, — заглянув через плечо Тихона, заметил Петька.

Зариф, обнимая левую руку — раненую и перевязанную — правой, сидел на корточках в дальнем углу, у печки, качал головой и мурлыкал под нос какую-то непонятную мелодию.

— Цыть! — отогнал Петьку Тихон. — Не мешай!

«Был Ваш супруг человеком замечательной души, настоящим боевым товарищем. Рядом с ним каждый чувствовал себя как за каменной стеной. Помогал всегда чем мог: и делом, и словом, и махоркой последней».

— Не курил он вовсе! — заметил Петька, вновь подкравшись к Тихону.

— Цыть, я тебе сказал! — повысил на него голос Тихон, но замечание принял.

«Курить он, конечно, не курил. Но поскольку махорку у нас выдают всем и исправно, то делился ею с курящими и ничего в обмен не требовал: ни хлеба, ни сахара. А уж как рассказывал хорошо про Вас и Ваших с ним деток! Как вспоминал Сибирь с её лесами и землёй! И про лесхоз рассказывал — всех туда после войны звал. И мы, кто жив останется, обязательно приедем: поклониться Вам за Вашего мужа. То, что мы фашистов победим, не сомневайтесь. Победим! И отмстим за вашего мужа, нашего боевого товарища, обязательно».