Солдат с винтовкой, сопровождавший меня, поскрёб затылок:

— Мне ведь к своим бежать надо. А то уйдут куда, потом ищи… Я и без того здесь приблудный. У меня и форма не моя — брата. Он как отслужил срочную, домой вернулся, так мне всю одёжу подарил. Я её и затаскал за год-то! А тут война! Брат в райкоме комсомола остался, а я — в форму, да к части прибился. Винтовку мне дали, когда в бою красноармейца одного убили. Такие дела. Эй! — окликнул он девушку, остановившуюся возле одной из повозок, в которой лежали двое раненых. — Постой!

Девушка склонилась над ранеными: одному поправила бинт, к другому прислушалась.

— Стой, — снова сказал ей солдат. И махнул рукой в мою сторону: — Этот мальчишка контуженный. В тыл идёт. Командир приказал осмотреть и одеть.

Девушка мельком глянула на меня и… поспешила к другой повозке, из которой раздались стоны. Выдавила из себя:

— Целый он… А мне некогда.

Одета она была в сарафан, когда-то белый, а теперь серый от пыли, по подолу рваный, сверху — чёрная потрёпанная кожаная куртка без пуговиц, но ногах — серые с ободранными носками туфли на невысоком каблучке. Чёрные волосы были стянуты на затылке нелепым пучком.

— Красавица! — выдохнул солдат. И повернулся ко мне. — К своим надо, парень! Извини. Ты уж дальше давай сам: скажи медицине, что ты теперь их. Ладно? А я побегу! Да! — остановился вдруг он. — Если встретимся, меня Антохой зовут! Будь!

— Л-ладно, — ответил я и чакнул зубами — понял, что замерзаю.

На мне были только трусы да майка. Ноги — босиком. В общем, был я в том виде, в каком лёг спать. Лёг дома. В Перми. На четвёртом этаже панельной девятиэтажки. В нашей — с родителями и бабушкой — трёхкомнатной квартире. У нас ещё был кот. Сиамский.

Ни квартиры, ни родителей, ни бабушки, ни кота рядом не было. Были раненые.

Я не сразу сообразил, что зовут именно меня. Зовут из той повозки, от которой отбежала так неприветливо встретившая меня… наверное, всё-таки медсестра.

— Парнишка! — стонал из повозки раненый боец; второй, лежащий рядом с ним, молчал. — Парнишка!

— А? — встрепенулся я.

И боец счастливо выдохнул:

— Пить!

— Где? — спросил я, имея в виду воду.

Раненый понял.

— Тут, — прошептал он уже обессилено. — Во фляжке.

Фляжка — зелёная, побитая — солдатская лежала в повозке, в ногах у раненых. Я взял её, крутанул колпачок и замер. Моя мама — медик, среди родственников тоже имелись те, кто был причастен к такому святому делу. В общем, кое-что из медицины я знал. Поэтому и спросил у солдата, опять же имея в виду воду:

— А вам можно?

У раненого был забинтован практически весь корпус: от груди до ног. Если ранение в живот, вода может стать ядом.

— Нельзя… — с горечью простонал солдат.

— Я вам губы оботру, — тут же принял я решение и, не найдя в повозке подходящей тряпицы, рванул низ собственной майки — лентой.

Потрескавшимися губами солдат жадно хватал ткань — старался всосать в себя влагу И на какое-то время ему полегчало; стих безумный огонь в глазах.

Раненый смерил меня, насколько позволяло ему лежачее положение, взглядом — сверху вниз, затем обратно.

— Замёрз?

— Угу! — зубы снова клацнули, и я стиснул их.

— Мешок… из-под меня… достань, — попросил раненый, делая паузы; видно было, что слова причиняют ему страдания.

Солдатский сидор лежал у раненого под головой. Я осторожно, боясь причинить боль бойцу, вытянул мешок.

— Развяжи, — голос раненого дрожал. — Там второй комплект. Гимнастёрка там. Там… — гримаса боли обезобразила лицо солдата. — Себе возьми. Надень сразу.

Я надел. Всё, естественно, было велико: и штаны, и верхнее. Штаны, кстати, пришлось держать руками, иначе спадали. Выглядел я, наверняка, нелепо.

— Сапог нет, — выдохнул солдат. — Извини.

— Спасибо, — поблагодарил я.

— Ремень бы ещё — помолчав, вздохнул раненый. — Да нет. Бечёвку… Здесь глянь, — он шевельнул пальцами правой руки. — В повозке.

Я нашёл бечёвку — несколько кусков: два раза крутанул вокруг штанов, завязал на бантик. Так же обмотался и сверху — по гимнастёрке.

— Вот и хорошо, — сказал солдат и застонал, видно было, что боль схватила ещё сильнее. — Ты, парнишка… вот что… — Голос раненого сошёл на хрип. — Слушай. Вот что. Ты… Я, это… не выживу. Передай моим. В Кунгур. Мои там… рядом с вокзалом…

— Адрес давайте, — сказал я, вздрогнув от того, что услышал название знакомого города. — Я напишу.

Как напишу? На чём? Чем? Откуда? Куда? Дойдёт ли письмо? Я не понимал, до конца не осознавал происходящего, но солдату пообещал, нельзя было иначе:

— Я напишу! Давайте адрес. И кому написать, говорите.

— Жене… Деткам… — прохрипел солдат. — Кунгур… Там…

Потом я с ужасом смотрел, как он… молчал. Молчал. Глаза — неподвижные — смотрели прямо на меня.

Он не успел назвать адрес. Не успел назвать имя жены и свою фамилию. Он умер.

Он был рядом со мной, но его уже не было…

Рядом с умершим лежал другой солдат. С забинтованной головой. Ни глаз, ни волос, ни подбородка — всё обмотано бинтами. Видны были только обожжённый нос и рот — тёмное отверстие с выбитыми зубами.

Этот солдат дышал, но был без сознания.

Страх мой всё усиливался и, наконец, достиг апогея. Я не выдержал, развернулся и со всех ног кинулся прочь от повозки. Бежал, не разбирая дороги. Натыкался на кусты, стволы деревьев, на каких-то военных, один раз даже на орудие. Бежал, пока не свалился в какую-то яму.

Громкий русский мат вернул мне сознание.

Яма оказалась окопом. В окопе, сидя на корточках, дремал красноармеец. Я свалился на него — зашиб плечо. Мог бы и голову. Хотя вряд ли! Голову красноармейца солидно и надёжно прикрывала каска.

— Ты!.. Твою!.. — орал красноармеец, тряся меня за грудки.

Он уже стоял — голова возвышалась над бруствером[1].

— Сёма…

Голос, раздавшийся откуда-то сзади и сверху, заставил нас вздрогнуть.

— Чо? — спросил Сёма. И рявкнул в последний раз: — Я-т-те!

Затем он разговаривал уже в полголоса.

— Спал? — строго спросил голос.

— Дремал, — вздохнул Сёма и понурился.

— Три наряда вне очереди!

— Това-арищ сержант! — протянул Сёма и отпустил меня — развёл руки в стороны. — Я ж…

— Бьют нас, бьют, а ему всё без толку! — сокрушался потом сержант.

Я не расслышал его фамилию, когда он представился, а переспросить постеснялся.

Мы с полчаса сидели с ним в окопе, который оказался практически передним краем обороны целой дивизии! Где-то впереди, прямо в поле, что простиралось перед окопом, имелось ещё особое боевое охранение. Но было оно невелико, как сказал сержант, и выдвинуто вперёд лишь на тот случай, чтобы предупредить основные силы, когда враг начнёт подбираться к нам втихую.

— Семён парень неплохой, — рассказывал сержант, периодически — зорко — простреливая взглядом пространство перед окопом. — Но устал. У нас, конечно, все устали. Считай, месяц — сплошной бой. Утром бой, днём бой, вечером бой, ночью… Ну, ночью иногда потише бывает. Чтоб им ни дна, ни крышки! — сержант сердито поджал губы. — Что им, тварям, в Европе не жилось?!

Про меня сержант уже знал. Конечно, не всё. У меня хватило ума не распространяться про тысяча девятьсот восемьдесят первый год. Но сержанту я сказал правду: зовут Андреем, учусь в шестом классе, где родители — не знаю, откуда гимнастёрка — из медсанбата. Я рассказал сержанту, как умер раненый. Сержант понял, крепко сжал мою руку, мол, держись! Я соврал в одном: сказал, что контузило, ничего не помню. То есть, что-то помню, что-то нет.

— Бывает, — согласился со мной сержант. И нахмурился. — Хуже только, что неопределённость с тобой.

— В смысле? — не понял я.

— Взять тебя с собой нам нельзя, — пояснил сержант. — Мы же, как ни крути, не гражданское учреждение, а воинская часть. Тем более, — он кашлянул, — в окружении мы. Да-а… Но и оставлять тебя нельзя. Как же — своих оставлять? Контузия опять же у тебя, как она подействует?