У немецких танкистов был свой привал. Свой обед. Скорее всего, запоздалый. Или полдник, — можно было и такое позволить…

У головной машины с поднятой до предела ввысь пушкой перед самой танковой мордой на раскладных стульчиках сидело несколько офицеров. Перед ними, на раскладном же столике, стоял чайный сервиз дивной тонкой заграничной и, наверное, старинной работы: фарфоровые кружки, чайничек, сахарница, маслёнка. Кружки копчёной колбасы на блюдцах, свежие овощи, порезанные соломкой, шоколад…

Запах еды, запах свежего чая был тонок, но измученные походом люди учуяли его так, как лесной зверь за километры носом, нервами, а не ухом слышит врага — соперника или охотника.

Многие подняли головы, многие замедлили шаг — колонна грозила выйти из повиновения.

Конвоиры засуетились: ударили одного, пнули второго, и — проворонили третьего.

Худой, вытянутый — жердь жердью! — парень, болтающийся внутри — на несколько размеров больше! — гимнастёрке навис над столиком, над офицерами:

— Откуда у вас это?

Он не говорил — свистел, пересохшее горло могло издавать лишь подобие звуков.

Офицеры не испугались. Победители не боятся побеждённых. Хозяева не боятся рабов.

— Was er will, Franz?[36] — обращаясь к одному из офицеров, спросил тот, что выглядел старше других.

— Ich weip nicht, Herr hauptmann![37] — ответил тот, к кому следовало обращение. И пожал плечами: — Vielleicht will er trinken?[38]

Не глядя, старший, которого назвали капитаном, бросил солдату, стоящему за его спиной:

— Gib ihm ein glas wasser![39] — И усмехнулся своим офицерам: — Unsere gropziigigkeit kennt keine grenzen![40]

Офицеры засмеялись и продолжили чаепитие.

Тем временем солдат-танкист снял с кормы танка канистру, достал откуда-то большую металлическую кружку, налил в неё воды и вернулся к пленному:

— Herr hauptmann schenkt dir das wasser![41]

Пленный не удостоил немецкого солдата и взглядом. Резко взмахнув рукой, он выбил металлическую кружку и схватил со столика фарфоровую, стоящую перед капитаном-танкистом:

— Это кружка моего отца! — Пленного трясло. — Из этой кружки пила моя мама! — Он лихорадочно хватал посуду, ставил её обратно и говорил, говорил: — Моя мама накладывала сюда масло! А сюда она насыпала сахар! Из этой кружки пила моя сестра. А это!.. — он потряс ещё одной кружкой перед лицом капитана и чай, не брызги, а весь чай выплеснулся на немецкого танкиста. — Это моя кружка! Моя!

— Die russische schwein![42] — сквозь зубы процедил капитан.

— Что вы сделали с ними?! С моей семьёй?! Где они? Моя мама! Сестра! Отец! Я…

Пленный недоговорил.

Тот, которого капитан назвал Францем, быстро открыл кобуру, висящую у него на поясе, достал из неё маленький воронёный пистолет и — раздался выстрел. Затем другой.

— Это моя… — просвистел пленный и упал на столик, телом разбивая чайный сервиз, — кружка…

— Verzeihen sie, herr hauptmann, ich konnte nicht anders…[43] — Франц был бледен.

— Aber kann ich…[44] — капитан не сразу перестал цедить сквозь зубы. А когда смог, начал командовать — злым, срывающимся на лай, голосом. Подгоняя: — Schneller! Schneller![45]

Немецкие танкисты быстро, автоматически заученно, забирались в машины. Несколько секунд и июль наполнился треском и грохотом — заработали двигатели.

Конвой предусмотрительно разбежался по обочинам.

Колонна в недоумении замерла. А когда первая шеренга сообразила, что происходит, было уже поздно.

Первый танк на всём ходу снёс нескольких человек. Крики, хруст костей… Возможности убежать не было — за первым танком двигался второй, третий — все. Развернувшись веером, они прошли по всей колонне, по дороге, а затем некоторые свернули в поле — догонять и давить убегающих.

В живых осталось полтора десятка пленных. Прикладами, сапогами конвоиры согнали их обратно на дорогу и заставили очистить её от кровавого месива, затем — очистить танки, на которых остались брызги крови, а между катками и гусеницами застряли ткань, кости и обломки черепов…

Потом пленных расстреляли.

Выбравшись из танка, немецкий капитан подошёл к останкам сервиза, поднял ручку кружки и вздохнул:

— Ach, was ist das fiir eine arbeit war!..[46]

2. 1945

В начале февраля, форсировав Одер, захватив, удержав и расширив плацдарм, некоторые наши части получили возможность отдохнуть.

Не всем удалось разместиться в домах, — многие польские хутора и деревушки были уничтожены отступающими немцами, — но особо никто не возмущался. Вырыть землянку солдату, прошедшему сотни вёрст, перелопатившему горы земли — дело, хоть и требующее времени, но достаточно привычное, а потому…

День перешёл в вечер, зима вовсю играла ветром и снегом, можно было бы и на боковую — «придавить полсуток», отыграться за бессонные ночи, когда шли непрекращающиеся бои, когда атаки сменялись контратаками и всё вокруг беспрерывно безумолчно грохотало, свистело и шипело. Но на боковую никто не торопился.

Вокруг костерка сидели чуть ли не всем разведвзводом. Правда, от взвода осталось немного, а пополнения ещё не было… А почему не все? Ну, понятно, война, а так: двое были в дозоре, да командира вызвали в штаб полка. Оставалось одиннадцать человек — и то, Слава Богу!

Пили чай. Старшина утром ещё доставил горяченького, да в обед кухня приезжала, да сухого пайка не пожалели. В общем, под вечер заваривали да пили чай — третий котелок.

Немец появился перед костром так неожиданно, что поначалу ошалели и не сразу схватились за оружие. И Ильдара заметили не сразу — тот, с махоньким своим росточком часто в разведке пригождался, а тут… За немцем, тоже, кстати, невеликим, спрятался, и только потом на свет вышагнул:

— Ребяты, это моя его веду!

— Твою, да ещё как! — в десяток глоток загнули мужики, уже успевшие и автоматы схватить и другое оружие.

— Петров где? — вместо ругани перебил всех Балабанов, оставшийся за взводного.

— Тама осталася! — за два года на фронте Ильдар так и не научился говорить грамотно, но с него никто и не требовал, главное — человек надёжный, выручит всегда, не бросит, если что. — А это сама на Петрова вышел! Хэндэ хох, и вышел!

— Иди к Петрову! Разберёмся! — махнул на Ильдара Балабанов. И посмотрел на немца: — Замёрз, сволочь?

Немца и, правда, трясло. Одет он был легко — стоял перед разведчиками в одной шинелишке и какой-то непонятной кепчонке на голове. Ну, ещё штаны были да сапоги. Оружия — никакого: ни пистолета, ни гранаты, ни ножа. Последнее опытные солдаты определили на глазок; сколько уж «языков» брали!

— Ich gebe auf[47], — стуча зубами, выдавил из себя немец. — Ich bin kein faschist! Ich schlosser![48]

— Ага! — непонятно чему кивнул Балабанов и шумно, смачно отхлебнул из своей кружки горячую, густую — бодрящую — жидкость.

— Гитлер капут, — немец выдавил из себя ещё одну фразу и жадно проследил за кружкой русского сержанта.

Балабнов заметил этот взгляд:

— Что, чаю хочешь? — тряхнул перед собой кружкой. Повторил: — Чаю, спрашиваю, надо?

— Ja-ja![49] — словно в лихорадке затрясся немец. — Ich werde ihnen sehr dankbar, herr offlzier![50]