Не спалось. Софья ворочалась с боку на бок, прислушивалась, не позовут ли к супругу, мучавшемуся уж которую ночь сильными болями нутряными.
Но тихо в царских покоях. Мирно… Брак-то их не всегда мирен был. Вспомнилось, как грозно глянул на неё Иван, когда увидел шитую её руками шелковую пелену – для Троицко-Сергиевой лавры предназначенную… Когда это было… В 1498 году… Увидел подпись на пелене – не «великая княгиня московская», а «царевна царегородская», грозно глазами зыркнул, сморщил нос, губами пожевал… Ничего не сказал, а видно – не доволен был.
И потом… Чуть не извел её с сыном. Доверился наушникам… Когда это было? До пелены, точно… В 1497 году, скорее всего. Стал грозно поглядывать на нее, на сына Василия. Тому всего-то 18 годков было. Глупости на уме, – пображничать, девок потискать. А царю стали наговаривать – измену сын затаил, вместе с матушкой. Греки, как их ни корми, они и есть греки. В декабре это было… Похолоднее, чем сейчас, во дворе – мороз, вьюга; в избе царской лепота, а государь её с сыном в морозный двор гонит, посохом стучит, ртом щерится.
Напраслину тогда возвели на них. Василия схватили, посадили его за приставы на его же дворе. Обвинили, что хотел отъехать от отца, пограбить казну в Вологде и на Белом Озере, учинить насилие над племянником Дмитрием, сыном Ивана Ивановича Молодого. Дескать, мать, – это она, Софья, извела отца, сын Софьин стремится извести сына Ивана Молодого!
Ох, лютовал Иван Васильевич! И то сказать, – ни за что, ни про что приближенного к царевичу Василию дьяка Федора Стромилова, да сына боярского Владимира Гусева, да князей Ивана Палецкого Хруля, да Щавея Травина-Скрябина жестокой казни предали: кого четвертовали, кого обезглавили, кого в острогах сгноили.
Ее, Софью царь поначалу в морозный двор выгнал – околевать от холода. Потом пожалел, – не простил, а сжалился, все ж любви меж них много было.
Вернул в царские покои. Но несколько дней видеть отказывался. А она тем временем узнавала, что гнев царский на её ближних людей пролился. Баб ближних, якобы, поивших её и Ивана Васильевича дурной водой с зельем в Москва-реке утопили.
А потом все опять обустроилось. А и как иначе, если любовь меж ними была сильная, с годами не притупившаяся. И вера друг в друга оказалась сильнее наговоров. Хотя, конечно, баб утопленных и князей страшно убитых уж не вернешь. Но, кто старое помянет, тому глаз вон. Так то…
Опять Софья поворочалась. Не спалось. Испила холодного грушевого кваса. Снова улеглась, закрыла глаза. А сон не идет. Сумерки осенние на дворе сгустились. Первый час ночи, а сна нет.
Жалко ей мужа. И ведь она понимает, что время помирать пришло, а вот схиму принять отказался. Все его предки перед смертью постригались в монахи, такой обычай был. А он не стал.
Хочу, Софьюшка, умереть монархом, а не монахом. Пусть меня Русь в царском обличии запомнит.
Один он там, в опочивальне. Всех прогнал спать. Только Федор Михайлов Кучецкий с ним. Федец… Юный дьяк, умом ловкий и нравом кроткий, за что и привечаем, что редкость, и Иваном Ивановичем, и Василием Ивановичем, – отец и сын равно в нем собеседника находят…
Недоверчив стал к концу жизни великий князь ещё больше, чем в зрелые года.
Уж как просила Софья его разрешения, чтобы позволил после его смерти подаренный ею ему оберег – панагию с камеей, изображавшей Иоанна Крестителя, подарить в Псковский мужской монастырь. Говорила, что видение ей было: оберег Иванов сбережет сына Василия, коли будет храниться во Пскове.
На самом-то деле видение было. Несколько ночей кряду виделось ей, что вновь и вновь въезжает она с нунцием Бонумбре, с обозом своих вещей, книг греческих и подарков папских московскому князю, во Псков осенью 1471 года. И так её тот сон замучил, что поняла – надо задобрить Псков!
Решила: подарит ценную панагию псковскому монастырю, и уйдет из её сна этот повторяющийся до изнеможения, до холодного пота бесконечный въезд в город Псков. Только что въехала, и опять – все в мельчайших подробностях – снова въезжает в город.
Вчера Иван Васильевич дал добро: «дари панагию…»
Снял с шеи, поцеловал. По щеке слеза крупная ползет. Пробормотал:
Раз оберег отнимаешь, значит, не веришь, что выживу, так, Софьюшка?
Да он и там, в монастыре будет тебя оберегать, ещё сильнее, – пыталась разуверить мужа Софья Фоминишна.
Ничего не сказал. Отвернулся к стене, сделал вид, что устал, засыпает… Воспоминания эти мучили Софью.
Тут и вбежал Федец в покои царицыны с криком:
Ушел от нас великий князь… Преставился. Улетела его душенька.
Слезы сами из глаз врассыпную бросились. А мысль была твердая, спокойная, здравая:
Панагию-то назавтра в Псков отправить надобно. Пусть теперь нас с Василием бережет. От напасти спасет. А от смерти кто поможет? Она приходит без вызова. Когда смертный час придет. А когда придет он, про то лишь Господь Бог ведает.
Панагия Софьи Палеолог. Расследование ведет Иван Путилин
Иеромонах Илларион, известный в обители мужского монастыря, что в славном русском городе Пскове, своей святостью, снял с шеи панагию и бережно положил её на беленый известкой выступ в келье. На белом фоне панагия заиграла всеми гранями драгоценных камней.
Равнодушный к мирским радостям иеромонах не мог не залюбоваться древней панагией.
Ишь ты, сказывали братья, то трехслойного агата камея древнегреческой работы. Может и так. А кто говорил венецианской. И то возможно. А то странно, что возраст панагии никто с точностью определить не может. Кто говорил – с XIII века она, и завезена на Русь Софьей Палеолог, супругой великого князя, царя Всея Руси Иоанна Васильевича. А были и такие мнения, что создана панагия уже при Софье, – работа её придворных ювелиров. Сколь воды утекло, кто теперь с точностью определит?
Илларион покряхтел, лег на завалинку, крытую старыми, ветхими рясами, поудобнее устроил поясницу, которую ломило уже неделю. Взял тонкой, с толстыми голубыми венами рукой панагию, положил её на желудок, туда, где ребра расходятся в стороны, прислушался к себе.
Не то, чтобы сразу боль в желудке прошла. Но показалось ему, что стала резь помягче.
Ишь ты, и впрямь настоятель прав был, когда дал мне панагию на ночь для исцеления. И вроде как многие настоятели, что панагию, с тех пор, как подарила её Софья на груди носили, то и не болели вовсе и жили до глубокой старости.
0н на секунду снова прислушался к себе. Боль явно стихала.
В заутреню отстою сколь смогу, уж поклонов Господу нашему Иисусу Христу с благодарностью за исцеление, да во здравие настоятеля монастыря Игумена Мисаила молитвы скажу да поклоны отобью. Вишь ты, чудо какое, и впрямь царевина панагия чудодейственная.
Заскорузлыми пальцами, знавшими в жизни немало всякой тяжелой работы в послушничестве да в монашестве, Илларион провел по панагии. Пальцы нащупали неровные грани четырех крупных турмалинов, и четырех ровной огранки рубинов, округлые поверхности четырех крупных жемчужин. Пальцы словно видели множество алмазов, изящно вкрапленных в ажурную скань оправы.
Поверхность самой камеи, расположенной в центре панагии, была на ощупь теплой, словно голубой Фон (на котором возвышалась фигура Иоанна Крестителя с симметрично свисавшими вниз крылами) изнутри подогревался.
Вот тоже – загадка панагии. И светит, и греет, словно огонь внутри, – улыбнулся своим мыслям иеромонах Илларион.
Когда лежал, болела поясница, зато желудок замирал, словно и не было в нем недавней рези. Ему ужасно хотелось повернуться на бок. Но он боялся, что в этом случае панагия сползёт с живота и резкая, сверлящая боль в желудке, отдающаяся в почках, в пояснице, в мочевом пузыре, вернется снова.
Он попытался отвлечься от панагии. А то, не дай Господь, заснет с мыслью о ней, и приснится ему голубой цвет, каковой Фоном дан за Иоанном. А голубой цвет во сне увидеть, – бабка когда-то говорила, – к несчастью.