Такие мелочи он подмечал весь вечер, с прилежностью человека, привыкшего вести учёт. Старый знакомец-граф родом из Астрахани подал ему не руку, а два пальца. Молодой боярин, которому Долгоруков в своё время устроил выгодную женитьбу, отвёл глаза и заторопился к буфету. Распорядитель пира кланялся ему ровно на вершок меньше, чем соседям по столу, и в этом расхождении помещалось всё его нынешнее положение. Страшила его не сама немилость. Страшил его пример Дашкова: с фигурами, которые из нужных стали удобными, коалиция обходилась одним способом. Расходный материал в этом кругу не увольняли со службы, его тратили.
Причины терпеть у Михаил Павлович имелись, и он перебирал их, как чётки. Сестра Маргарита доживала свои годы на каторге по воле человека, которого здесь не называли по имени. Тому же человеку он поставил подпись под мировым соглашением, и пальцы от неё жгло до сих пор. Со своей обидой идти ему было больше некуда: только сюда, за второй стол.
Венчали молодых в тесном от родовитых гостей соборе. Наследник Одоевской, Григорий, стоял у алтаря с выправкой человека, которому с детства объяснили, что его появление — праздник для присутствующих. Присутствующим, правда, сообщить об этом забыли, и потому они скорее терпели, чем наслаждались его обществом. Невеста была красива строгой, неулыбчивой красотой. На жениха она смотрела спокойно и трезво, как на дальнюю дорогу, которую предстоит пройти вдвоём.
О приданом Долгорукову ещё третьего дня нашептали птички: столовое серебро на двести персон, четыре деревни с угодьями, а между ними, скромной строкой, Орловский оружейный завод со всеми цехами, складами и заказами. Ради этой строки свадьба и затевалась: завод был основой орловской казны, другого богатства за Ухтомскими не водилось, и отдать его в приданое значило отдать вместе с дочерью само княжество, без войны, без осады, под колокольный перезвон, влившись в коалицию Одоевской.
Цену подарка Долгоруков понимал лучше многих. Производил завод огнестрельное оружие, само железо войны, а вот порох с капсюлями к этому железу всю жизнь шёл по бастионным квотам: монополию на огневые боеприпасы Бастионы держали мёртвой хваткой, так что коалиция получала замок без ключа. Имелась и вторая тонкость, совсем юридическая: право на оружейное дело Ухтомским давала старинная бастионная грамота, и о переходе привилегии по приданому в ней не значилось ни слова. Признает ли покровитель нового хозяина, не знал, похоже, никто, включая жениха.
За пиром хозяйка поднялась с бокалом, и зал стих раньше, чем она открыла рот. Капитолина Григорьевна говорила негромко и без бумаги, полагаясь на память.
— В нынешние времена земли собирают железом и страхом, — брянская княгиня повела бокалом в сторону молодых, и свет люстр отразился в вине. — Мы выбрали иначе. Мы соединяемся любовью, а не мечом, и пусть каждый запомнит, что так можно.
Репортёр у дальней колонны склонился над магофоном ещё на слове «железом». Тост, надо полагать, ушёл в Эфирнет раньше, чем отзвучал, и Долгоруков мысленно отдал должное постановке: адресат у этих слов сидел не в зале, а в Угрюме.
После заздравных тостов началось главное действие вечера, и здравиц следил за ним взглядом мастерового, разбирающего чужое ремесло. Вели его вчетвером, вполголоса, без единого лишнего жеста. Одоевская дирижировала от главного стола: поворот головы, полуулыбка, кивок нужному человеку в нужную минуту. Хилкова уводила к оконным нишам идейных, и оттуда долетали обрывки её вечной проповеди: эгалитаризм выскочки, магия для черни, сегодня грамота, завтра молнии в руках у кухаркиных детей. Вадбольский обрабатывал денежных, и этот пугал тем, чем был напуган сам: транзит, топливо, страх за грузы. Астраханец умел продавать собственную тревогу по хорошей цене.
Долгорукову выделили долю скромную до оскорбительности: двух колеблющихся бояр средней руки, чью родню перемололи платоновские суды. Год назад такое поручение дали бы незначительному аристократу. Он всё понял, ничем не выдал своих мыслей и пошёл работать: проверку проходят, а не обсуждают. Бояре оказались из недоверчивых, из тех, кто, обжёгшись на молоке, дует на воду, и разговор двигался туго, как воз по весенней дороге.
Первый магофон загудел в одиннадцатом часу, у дальнего конца стола. Гость извинился и вышел, прижимая аппарат к уху. Пустяк, мелочь; Долгоруков заметил её лишь потому, что большие новости с недавних пор доходили до него последними. Через десять минут поднялись сразу трое, не сговариваясь и не извиняясь. У дверей начала расти глухая к музыке кучка людей, стоящих спиной к залу, и распорядитель напрасно взывал к гостям о перемене блюд: перемена блюд проигрывала неким новостям всухую. Тугоухий тамбовский боярин тронул Долгорукова за рукав и молча протянул ему магофон со свежей новостной сводкой из Эфирнета.
Новость была короткой, как выстрел. Воронежская армия во главе нескольких ратных компаний перешли границу липецкой земли. Князь Дашков объявил о защите соотечественников после стычки на пограничной заставе. Липецкая сторона пыталась спешно наладить оборону.
Дальше Долгоруков читать не стал: остальное он достроил сам, быстрее любого обозревателя. Липецк он знал заочно, по железным караванам: богатейшая казна при слабой дружине, старый князь Вельяминов и наследники, грызущиеся у его постели. Сварой на заставе тут и не пахло. Войны в Содружестве случались и в последние годы, взять хоть платоновские кампании, только те шли ответом на чужой замах, и придраться по ним было не к чему. Дашков же нагло претендовал на землю соседа, который его не трогал: такой открытой войны поглощения Содружество не видело тридцать с лишним лет, со времён костромской смуты семьдесят седьмого года.
Второе Михаил Павлович понял мгновением позже, и это было интереснее первого: воронежский таран, списанный коалицией после белгородского провала, сорвался с поводка и воевал сам, ни с кем не считаясь. Вероятно, хотел отыграться за публичное фиаско, стоившее ему значительной контрибуции.
Зал расслаивался на глазах, как вода и масло в одном сосуде. Бледнели те, у кого висели контракты на липецкое железо: война означала, что караваны встанут, а предоплаты сгорят. Оживлялись и сдвигали головы те, кто уже прикидывал, кому достанутся вельяминовские домны после любого исхода. Молодёжь у буфета возбуждённо гудела, и в этом гуле явственно слышалось мерзкое «наконец-то». Газеты выйдут только завтра. Сегодня новость шла по Эфирнету и из уст в уста, и оттого была горячее любой печати: каждый пересказ прибавлял подробностей, которых никто не проверял. Наёмников стало сперва две компании, потом шесть; Вельяминов то бежал в Елец, то умер от удара; к полуночи кто-то уверенно называл число сожжённых деревень.
Хозяйка собрала соратников быстро и незаметно, как умела только она: через четверть часа четвёрка стояла в зимней оранжерее, среди апельсиновых кадок. В Орле посреди зимы зрели цитрусовые: аристократия умела вырастить что угодно и где угодно, кроме доверия к соседям. Долгоруков отметил про себя, что его позвали, и это было дороже всех сегодняшних унижений разом. Лучше любой конспирации их покрывал сам праздник: ни один суд не назовёт сговором четырёх гостей, отлучившихся размять ноги.
Расклад был щекотливый, и первой его назвала вслух Хилкова, с обычной своей брезгливостью: Дашковых после Белгорода держали за предателей. За руку их никто не поймал, но подозрения в этом кругу весили не меньше улик. Радоваться их войне было всё равно что радоваться удаче вора, обокравшего твоего обидчика. Вадбольский осторожно напомнил про Палату: липецкие наследники наверняка уже пишут иск, а припёртый к стене Дашков может со страху вспомнить вслух, кто и куда посылал его прежде. Белгородские воспоминания коалиции были ни к чему.
— Потащат того, кто воюет, — Одоевская слушала обоих с терпением учительницы, у которой класс никак не справится с простой задачей. — Мы не воюем. Мы скорбим о пролитой крови, и скорбеть будем громко, при каждом удобном случае.