– Несчастный завистник! Стыдно за вас! Опомнитесь!

– Стало быть, никаких точек соприкосновения? – настойчиво переспросил Битвин, не замечая движение, нарастающее в гостиной.

«Николай презирает их всех и не скрывает этого, – подумал, хмурясь, Дроздов. – Но что хочет Битвин? И зачем Николай намеренно вызывает злобу у всех?»

– Соприкосновения при одном условии, Сергей Сергеевич, – с насмешливой неохотой ответил Тарутин. – Если бы вы позволили разогнать две трети института. Григорьев этого не смог. Институт чертовски устал под давлением таких несокрушимых титанов административного оптимизма, как академик Козин. Я молчу, конечно, о докторе наук Чернышове. Для него любой малоароматический звук из академии – наивысший закон. Поэтому – я за очищение института. Хирургия, невзирая на лица… У вас, я вижу, нет рюмки? – неожиданно проявляя товарищеское внимание, сказал Тарутин и, глянув на бутылку коньяка в своей руке, деликатно извинился: – Простите, мне хочется выпить, но…

– Действительно. Свою рюмку я оставил в другой комнате, – отозвался Битвин и вскользь оглянулся на лоснящиеся лица гостей. – Впрочем, мне достаточно, – добавил он строго.

Сергей Сергеевич Битвин, занимающий высокий пост, был человеком не робкого десятка. Более того – от него во многом зависело продвижение, ученые звания, награды, благополучие почти каждого находящегося сейчас здесь. Однако Дроздов понимал, что все-таки при твердой своей власти Битвин не всесилен в этом скоплении мужей науки, оснащенных разными групповыми страстями, анонимными перьями, пристрастиями, склонностями и предвзятостями, людей разных, наделенных некими способностями и вовсе не имеющих их, особей так или иначе элитных, к которым не один год принадлежал и гидролог Тарутин, в последнее время открыто и безрассудно не признающий в общении с коллегами благоразумной осторожности, видимо, окончательно придя к какому-то личному решению, лишавшему его необходимости самосохранения.

«Кто распустил слух, что он носит веревку в „дипломате“?» – мимолетно подумал Дроздов, видя, как Тарутин налил себе в рюмку коньяку и сейчас слегка поднятыми бровями искал, кому бы налить за компанию.

Никто не подставил рюмку. Все, кто стоял вокруг Битвина, омертвело молчали.

– Пожалуйста, каплю, – произнесла Валерия, с улыбкой взглядывая на Дроздова.

– Плесни две капли, – сказал он, протягивая рюмку, чувствуя, что враждебное молчание, окружающее Тарутина, становится физически ощутимым, и вдруг, помимо воли, что-то жарко взорвалось в нем против этих ядовито-напряженных лиц знакомых и незнакомых коллег, и он проговорил через силу вежливым голосом: – Тарутин, пожалуй, прав, Сергей Сергеевич. Даже истина порой нуждается в очищении. Все мы попадем в рай, потому что ад уже переполнен грешниками.

– Вот те раз, вот те раз! – воркующе запел Чернышов, в меру удивляясь, в меру осуждая, и, искательно мелькнув глазами в направлении Битвина, неслышно похлопал пухлой ладонью о ладонь, изображая аплодисмент. – Изумительно! Вы парадоксалист, Игорь Мстиславович, вам остроумия не занимать! – заговорил он приподнято. – Но скажите, неужели вы тоже нигилистически настроены к науке? Помилуйте, за что? Вы же не человек экстремы! Все мы служим одному великому делу, а в нашем институте работают прекрасные люди… известные, опытные! В том числе и Николай Михайлович! Конечно же! Но зачем он сердится на своих друзей, которые, поверьте, любят его!..

И добролюбивый, в ласковой своей гостеприимности, сделал подобие поклона толстой, стянутой галстуком шеей, этим поклоном призывая к товарищескому согласию, к доброму пониманию единомышленников, объединенных общей целью.

– Ах, Сергей Сергеевич, – продолжал Чернышов, доверительно снизив голос. – Мне очень хотелось, чтобы сегодня нас сплотил просто дружеский вечер. Я против всяческих междоусобиц. Я хочу этого всей душой. И думаю, что и вы тоже этого хотите, Николай Михайлович. Вы умный, талантливый человек… И я вас очень уважаю.

Он снова сделал ныряющее движение шеей в сторону Тарутина, и от смущения круглые щеки его по-девичьи заалели.

Тарутин равнодушно сказал:

– Самая страшная казнь для сплетников – отрезать уши у тех, кто слушает сплетни. При всем том вы не доросли.

– До кого… до чего не дорос?

– До меня не доросли.

– Славно, славно! Как это мило, вы, Николай Михайлович, удивительный человек, неподражаемый!.. Да, да, не дорос. Почему же не дорос?

– Потому что я – не то, что высказали вы. Лицемер, хитер, тщеславен и не ученый. Точнее говоря, я – профессиональный негодяй. Как и многие присутствующие… Вы не точны!

– Славно, славно! Вы просто начитались Захер-Мазоха! – И Чернышев с умиленным восторгом, будто услышал нечто невероятно остроумное, вторично изобразил пухлыми ладонями неслышный аплодисмент и, придвигаясь к уху Битвина, заговорил, тая карими глазами: – Хочу вам сказать, что в нашем коллективе остроумнейшие люди, вертят словами и так и эдак, одно удовольствие общаться со своими друзьями! Думается, и Николай Михайлович, как всегда, шутил, когда сомневался в компетентности…

– Да? Так? – усомнился Битвин. – Неужели так?

– Р-разумеется! – едким голосом врезался Козин, неотступно возвышаясь позади его. – Где вы видите удовольствие? Вас облили грязью, Георгий Евгеньевич, а вы этого постарались не почувствовать! Однако… – Козин озлобленно вздернул плоские плечи. – Однако, знаете ли, самая высшая степень безобразия, когда в винегрет начинают тыкать окурки! Тарутин элементарно пьян! Я возмущен его неинтеллигентным поведением, распоясанностью, эдаким деревенско-есенинско-богатырским молодечеством! Стыдно! Мне стыдно, Сергей Сергеевич, слушать эти оскорбления моих коллег! Позорно слышать эти низкие выпады против науки… от нетрезвого человека, которому место, мягко говоря, в вытрезвителе!

– Жаль, маэстро! – воскликнул Тарутин и, словно наслаждаясь своей невозмутимостью, подбросил подобно жонглеру бутылку с коньяком, поймал ее, сказал «але-оп», светло глядя в черные грозные глаза Козина. – Право, у меня не было особых причин для резкости в легковесном споре. Спор еще разборчив по смыслу, не так ли, а? Кто чье займет место и почему? И какой в тараканьей возне смысл? Вы знаете, что такое сартрианский пессимизм?

Козин весь вскинулся в гневе.

– Да какое отношение имеет к вашей пьяной грубости Сартр? Вы хотите изобразить из себя экзистенциалиста? Хотите исходить из эгоистического «я»? Ни с кем не считаясь? Да кто вы такой? Апостол? Пророк? Корифей науки? С-стыдно и невыносимо вас слушать!

– Не убивайте, Филимон Ильич, не прибейте до смерти сирого! – взмолился ернически Тарутин. – Выслушайте мысль, хотя бы не Сартра, а мою. Все неизменно в Академии наук. Есть лишь вариации бессмысленности.

– Что за чушь вы молотите невразумительную! Для разговора я к вашим услугам, извольте! Только искренно! В трезвом виде! Искренно! Разумно! А не во хмелю!

– Хотите искренности? Отвечаю, будучи не очень под булдой. Искренна только природа, а мы все ее покорители – тараканы, тараканчики, клопы, мокрицы, мошки, букашки, возомнившие нечто. В том числе и вы, великий наш ученый, факел разума и светоч наш, угробивший Волгу и Ангару! На очереди – Чилим?

– Да как вы смеете издеваться над всем? – угрожающе вскричал Козин. – Вы в своем уме? Вы отвечаете за свои слова?

– Полностью. Как видите, жизнь – река, бегущая к океану. Для одних он называется смертью, для других вечностью. Мементо мори. Вы, по-моему, не любили Григорьева? Вижу: вам не нравится мой пессимизм, но… наверняка понравится рюмка коньяку. Желаете? Армянский, пятизвездочный… Где ваша рюмочка? Помянем светлую душу Григорьева…

– Вы здоровы, товарищ Тарутин? Или вы психически нездоровы?

– Здесь все здоровы, и вы это видите, – сказал досадливо Битвин, стоя в странном ожидании конца злоречия.

– Так помянем Федора Алексеевича Григорьева?.. – повторил Тарутин и, подмигнув Козину, опять подкинул и поймал бутылку коньяка. – Где ваша рюмочка?