Черт, решил я, мне тоже нужно промочить горло. Прямо сейчас. 

Моя одежда не годилась, но не думал, что меня вышвырнут. В пивной было мало народу — вечер среды. 

Мне не пришлось расталкивать толпу, чтобы пробиться к бару. Внутри было шумно, но девушка за стойкой наклонилась ко мне и спросила, чего налить. Даже не моргнула при виде моей футболки. Может, это был не лучший способ потратить единственные двадцать долларов, которые у меня были, но я хотел только найти нору, заползти в нее и подождать, пока ветер не стихнет, а кошмар не развеется. Нужно было избавиться от этой чертовой головной боли. Таблетки не помогли. 

Я уже знал, что не люблю бельгийский шоколадный стаут, но в других сортах не разбирался. 

— Пиво, — просто сказал я. — Любое, кроме шоколадного. 

Я позволил ей уговорить себя на кружку, которая стоила половины моих денег, но напиток был густым и приятным, немного горчил, и я с радостью нашел уголок, в котором мог немного отсидеться. 

Я не думал — не за тем пришел. Просто пил. Прикончив пиво, почувствовав себя чуть лучше (немного навеселе — я редко пил), я вышел из «Красного дуба», послав улыбку девушке за стойкой (она не только увидела, но обратила внимание и обслужила меня), и зашагал по Кларенс. 

Я должен был купить воды, но решил, что теперь уже поздно. Ветер дул сильней, налетая с перекрестков, напоминая, что я одет не для улицы. 

Хмель от пива быстро испарился — растаял в стылом ночном воздухе. Нарастала депрессия, грозя восстать из водоворота темных, сентиментальных страхов. Я отогнал ее. С трудом. Как всегда. Но она не наваливалась на меня с деньков в колледже, и я не намерен был сдаваться. Все это походило на фантазию. Так я твердил. Пытался убедить себя, что прав. В глубине души смеялся. Даже если мой разум соскальзывал в безумие и я чувствовал его маслянистый след, необходимости открываться остальным не было. Хотя я не знал, где буду ночевать, все еще надеясь, что в собственной кровати, рядом со своей прекрасной, дивной, восхитительной женой, мне не хотелось, чтобы меня посадили под замок. В худшем случае — в виллавудском центре содержания под стражей, так как я не был австралийцем. Или в какой-нибудь психушке — учреждении с белыми интерьерами, угрюмыми кирпичными стенами, нависшими, как санитары, и миленькой, хитроумной смирительной рубашкой, чтобы я себя не поранил. 

Я не хотел, чтобы меня закрыли, так что держал сетования при себе. Пытался отстраниться от них. На автопилоте я зашагал по Йорк-стрит и, миновав Виниард-стейшн, пошел по Харрингтон. Я не хотел приближаться к Круговой Пристани. Хотя на Дарлинг-Харбор было много народу, там окажется еще больше. Туристы, щелкающие фотоаппаратами, толпы у баров. Я не мог уследить за собственными мыслями. Пытался не думать. Добравшись до Аргайл-стрит, у немецкого бара, забитого под завязку, я повернул налево. 

К лестнице. 

Не обращая внимания на машины и магазины, стал подниматься. Пройду по мосту, отыщу друга (знал ли я, к кому направлялся?), кого-нибудь, кто меня вспомнит и поможет. 

Оказавшись наверху, я пересек улицу и снова поднялся по ступенькам — на мост. Тротуар бежал вдоль восьми полос, пары железнодорожных путей и дорожки для мотоциклов с другой стороны. Справа, после кучи многоквартирных домов, я увидел оперный театр, Круговую Пристань, паромы в чаше гавани. Казалось, я никогда не ходил на другой берег ночью, но восторга не чувствовал. Голова еще раскалывалась. Я устал, но тошнота вроде прошла. Холод подбирался ко мне, а ветер усилился и дул постоянно. 

Как будто этого не хватало, передо мной появился мужчина, одетый в лохмотья. Протянул руку в перчатке без пальцев. Всклокоченная борода, шрамы, тянущиеся от уголка глаза, пересекали щеку крестом. Одна глазница была пуста — месиво шрамов. Оставшийся глаз горел зеленым и пронзал как нож. Бродяга открыл рот, словно хотел что-то сказать, но передумал. Может, увидел, что я не смогу ему помочь. Или, еще хуже, разглядел во мне что-то и понял (куда раньше меня), что я присоединился к братству аутсайдеров. 

Наконец он вытолкнул звук из горла — не голос, хрип, изрезанный битым стеклом, пыльный и сухой, как здешние пустоши. Он сказал: 

— Гони монету. 

III

Люди исчезают. 

Такие, как здесь, исчезают постоянно. Уходят с радаров, проваливаются под землю (буквально, очевидно, кто знает?). Я вижу ряд дверей в кабинеты в стене этой пещеры, этой ямы, этой комнаты, где она оставила меня. 

Мне потребовалось время, чтобы их разглядеть. Женщина, которая меня сюда привела, исчезла за одной из них. Та дверь не открылась вновь. Другие — хлопают постоянно. Два или три человека ходят в грязной толпе, склоняются к людям, шепчут им что-то, и те, в чьи уши льются слова, встают и исчезают вместе с ними — в одном из кабинетов. 

Затем ходоки появляются вновь, находят новых жертв. 

Я умру здесь. Я знаю. Никому до этого не будет дела. 

Парень с дурным запахом изо рта и сестрой отстраняется от меня, дергает головой, словно ловит тихий звук. Слушать почти нечего, кроме шепота, полного гнева, обиды, страха. А еще надежды, хотя, возможно, я в этой клоаке принимаю желаемое за действительное. 

— Слышишь? — спрашивает он. 

Что бы там ни было, я молчу. 

— Я знаю, что сейчас у тебя в ушах... что тебе кажется, — говорит он. — Мужик, я был здесь, на твоем месте, и тоже это слышал. Шепот. Предвкушение. Шок. Горечь. Они все как ты и я, все погрузились в собственные воспоминания. Вот так. На наших могилах не будет надгробий. Не будет плакальщиц. Падальщики обглодают наши кости дочиста, как только эти заберут наши часы, бумажники и золотые коронки. 

Он ждет моего согласия, возражения, любой реакции. Я говорю: 

— У меня нет золотых коронок. 

— Подо всем этим шумом, прислушайся к эхо. К воспоминаниям. Было бы легче, если бы мы просто ушли в забвение, но этому не бывать. Вот что ужасно. 

— Я понял. 

— Это вина. Сильнее всего скорбь об утраченных возможностях — о том, что не сказал о любви; о забытых клятвах, потерянных любимых, семьях, детях. Мужик, у тебя есть шанс спасти своего ребенка. 

— Ладно. Делись. Хватит ходить вокруг да около, говори правду.

Его глаза сверкают.

— Конечно, — соглашается он и повторяет: — Конечно. Мужик, кто сдвинул? 

— Что? 

— Кто сдвинул? Кто хотел, чтобы тебя не было в реальности? 

— Зачем кому-то... 

Он перебивает: 

— Это не со зла, не думай. Это кто-то близкий — всегда так. Зачем какому-нибудь Антонио Феррари из Флоренции представлять мир без тебя? Ты для него никто. Это должен быть тот, кто хотя бы на минуту представил, что случилось бы, если бы тебя не было. Подумал не о том, что вы не встретились, а о том, что ты вообще не рождался. Например, твоя мама, твой брат. 

— Мои родители мертвы, — говорю я, хотя просто верю, что помню это. — Я был единственным ребенком. 

— Кто тогда? 

— Кто-то с работы? 

— Пожелал, чтобы тебя не было, чтобы заполучить твою надбавку или место на парковке? Не смеши. Ты интегрируешься в реальность этого человека. 

Я не уверен, что он знает значение этого слова, возможно, просто услышал от кого-то. 

Я отвожу взгляд — приходится. О ком еще он может говорить? Никого другого не осталось. 

— Кто? — спрашивает он, склоняясь ко мне, обдавая тошнотворным дыханием. 

Я отвечаю — еле слышно: 

— Карен. 

— Кто она? Твоя жена? 

Я киваю. Все еще отвожу взгляд, но сложно смотреть здесь по сторонам и не увидеть чего-то, о чем пожалеешь. Вот тихо плачет ребенок — все лицо и руки в синяках. Вот женщина ест окровавленное мясо и скалится на любого, кто на нее посмотрит. Оно греется на костре в маленьком котелке, но недоварено, и мой желудок сводит. Вот мужчина с картой, вытатуированной на лице, и шестеркой — на бритом затылке. Может, мне удастся стрельнуть у него сигарету. Я не курю, никогда не курил, но если это избавит меня от разговора с торчком...