Мне не показалось особенно хорошим, что человек любит не жену, а тип, но со старшими никогда не спорила. Может быть, у писателей так полагается — почем я знаю.
Через несколько дней услышала я снова о Толстом. Кто-то читал его стихотворение про какого-то лешего. Описывалась морда этого лешего очень хорошо: «весь в губу».
Говорили: «Он талантливый, этот молодой человек».
Потом попался мне его первый рассказ, из деревенской жизни, как били конокрада. Да, Алексей Толстой был действительно талантлив.
Его стали печатать, и он быстро сделал себе имя.
Герои его первых рассказов были почему-то всегда дурак и Сонечка. Я даже как-то спросила у него, почему это так.
— Разве так? — удивился он — Чего же это я так? А?
Встречались мы уже не у Зои. Ее салон кончился (кажется, она умерла, не помню), а у Сологуба.
Как-то был у Сологуба большой костюмированный вечер. Толстой пришел со своей новой женой Соней Дымшиц. Костюм на нем был незабываемый. Он был одет бабой в предбаннике. Бабья холщовая рубаха немного ниже колен, на босу ногу шлепанцы, в руках веник и шайка.
На этом же балу произошел знаменитый скандал с лисьим хвостом. Некто доктор Владыкин принес как раз перед балом А. Чеботаревской, жене Сологуба, показать лисьи шкурки. Толстые взяли одну шкурку и оторвали у нее хвост, который был нужен Ремизову для его бесовского маскарада. Оторвали и нацепили на Ремизова. Доктор Владыкин обиделся и написал сердитое письмо Чеботаревской. Та, в свою очередь, — сердитое письмо Толстому. Толстой ответил Чеботаревской гневно и гордо:
«Госпожа Чеботаревская!
Моя жена, графиня Толстая (которая, между прочим, была и не Толстая, и не графиня, а просто Дымшиц)…»
Письмо было подписано: «Граф Алексей Толстой».
За Чеботаревскую обиделся Сологуб, и возникла горячая и бестолковая переписка, в которую влипали совершенно посторонние люди и ссорились друг с другом. Меня хвост не задел. В это время, как говорят французы, j avais d'autres chats a fouetter[1].
Вскоре после этой истории Толстой переехал в Москву, разошелся с Дымшиц и задумал жениться на молодой балерине. Прослышал об этом браке один почтенный генерал и захотел непременно навестить новобрачных, так как балерину эту знал еще маленькой девочкой.
Пошел к Толстым. Объяснил свои почти отеческие чувства к его жене. И вот выходит Наташа, рожденная Крандиевская, по первому мужу Волькенштейн. Старик развел руками:
— Олечка, до чего ты изменилась за три года! Да тебя узнать нельзя! Куда девался твой рост, черные глаза? Куда ты спрятала свой нос, ведь он у тебя был длинный?
Еле разобрались, еле успокоили старика. Объяснили, что разошелся с сожительницей, чтобы сочетаться законным браком с балериной, а сочетался вот с поэтессой. И ничего в этом нет особенного.
Дружба моя с Алексеем Толстым началась уже в эмиграции, куда он приехал с женой, милой, красивой и талантливой поэтессой. У них был уже трехлетний сын Никита.
Привезли они с собой и сына Наташи от первого брака, Фефу Волькенштейна. Целая семья. И нужно было Алексею разворачиваться, чтобы эту семью кормить. Вился, бедный, как птица над гнездом.
Жилось трудно.
— Чтобы не просыпаться ночью в холодном поту от ужаса, — говорил он, — надо зарабатывать не меньше трех тысяч в месяц.
В те времена это для нас была задача трудная. Приходилось придумывать разные комбинации. Он и надумал устроить литературный вечер в пользу Союза писателей и ученых с оплатой выступающих писателей. Все мы на этом вечере немножко заработали, и Союз тоже.
Жена Алексея, Наташа, была талантливой поэтессой, но яркая индивидуальность Толстого совсем ее подавила.
Она начала было заниматься музыкой, композицией, сочиняла какую-то фугетту и бержеретку «Ручейки». Потом от безденежья принялась делать шляпки и шить платья.
Даже купила манекен, на который все натыкались в их крошечном салончике.
Мы все Толстого любили. Он был занятный собеседник, неплохой товарищ и, в общем, славный малый. В советской России такие типы определяются выражением «глубоко свой парень».
Его исключительный, сочный, целиком русский талант заполнял каждое его слово, каждый жест. Ходил он по Парижу, словно Иванушка из сказки по царским палатам, с разинутым ртом, и ни Париж ему, ни он Парижу, ни с какой стороны не подходили. Французскому языку до конца дней своих не выучился, разыскал с помощью художника Шухаева русскую баню и мятные пряники и так, целым, нетронутым монолитом, и отбыл на родину.
Недостатки его были такие ясно определенные, что не видеть их было невозможно. И «Алешку» принимали таким, каков он был. Многое не совсем ладное ему прощалось.
Даже такой редкий джентльмен, как М. Алданов (недаром прозвала я его «Принц, путешествующий инкогнито»), дружил с ним и часто встречался. И когда Толстой уехал из Парижа, нам очень его не хватало. Жизнь потускнела, вытрясли из нее соль и перец.
Литературным нашим центром была в то время Мария Самойловна Цетлин. У нее мы часто встречались, собирались, читали свои новые произведения. Жизнь была хотя и безденежная, но бурная и интересная.
Мы, литературные эмигранты, были новыми, занятными для парижан гостями. Всюду нас приглашали, угощали, развлекали и чествовали. Показывали нам Париж.
К нашему кругу примыкало много интересных людей — В. Вырубов, кн. Львов, Стахович, Балавинский, художники Гончарова, Ларионов, Саша Яковлев, Шухаев. Вскоре приехали Бунины.
С Толстым я очень дружила и даже была на «ты».
Мне особенно нравился его смех. Если сказать что-нибудь остроумное, он сначала словно опешит. Выпучит глаза, разинет рот и вдруг закрякает густым утиным басом: кхра-кхра-кхра.
— Понял! — кричу я. — Дошло! Дошло!
Да, товарищ он был неплохой, но любил друзей подразнить. Набьет портфель старыми газетами и пойдет к кому-нибудь из приятелей, кто позавистливей.
— Вот, — скажет, похлопывая по портфелю, — получил из Америки контракт. Завтра буду подписывать. Аванс небольшой, всего десять тысяч. Да ты чего хмуришься? Сам знаю, что это не много, ну да ведь я не жадный. Тем более что ведь это только аванс, а потом как начнут печатать, так уж пойдут настоящие деньги. Да и слава на весь мир. Там ведь сразу все газеты подхватывают. Да ты чего надулся-то? Или, может быть, тебе тоже контракт прислали, да ты не хочешь признаться, чтоб не завидовали? Эка ты какой! Нехорошо от своих скрывать. Стыдно! Ей-богу, стыдно. А? Ну сознайся, ведь подписал? А?
Доведет приятеля до белого каления и потом рот разинет и из самого нутра:
— Кхра-кхра-кхра.
Утиный смех. Кряква.
Забавную историю проделал он с моими духами.
Собрались у меня тесной компанией Бунины, Толстые, еще кое-кто. Сначала, как водится, поругали издателей, потом Наташа спела свои «Ручейки». Алеша подсел ко мне, потянул носом.
— У тебя, — говорит, — хорошие духи.
— Да, — говорю, — это мои любимые «Митцуко» Герлена.
— Герлен? Да ведь он страшно дорогой!
— Ну что ж, вот, подарили дорогие.
Потом опять разговор стал общим. Но вот, вижу, Алексей встает и идет ко мне в спальню. Что-то там шарит, позвякивает, а лампы не зажигает. Кто-то позвал:
— Алеша!
Вышел. Все так и ахнули:
— Что такое?! Что за ужас?
Весь от плеча до колен залит чернилами.
Оглядел себя, развел руками и вдруг накинулся на меня.
— Что, — кричит, — за идиотство ставить чернила на туалетный стол!
— Так это ты, стало быть, решил вылить на себя весь флакон моих духов? Ловко.
— Ну да, — негодовал он. — Хотел надушиться. Теперь из-за тебя пропал костюм! Форменное свинство с твоей стороны!
Ужасно сердился.
Толстой был человек практический.
Как-то на каком-то чаю, где я сидела рядом с ним, подошла к нам известная общественная деятельница Альма Полякова, чрезвычайно любезно с нами разговаривала и пригласила непременно прийти к ней пить чай. Мы обещали. Но через полчаса подошел ко мне Толстой и деловито сказал: