Всем известная фраза его «Что мне еще придумать? Лысину позолотить, что ли?» вполне определяет наступившую для него душевную пустоту.
Во время революции Сологубу жилось трудно. Он приглядывался, хотел понять и не понимал.
— Кажется, в их идеях есть что-то гуманное, — говорил он, вспоминая свою униженную юность и сознавая себя «сыном трудящегося народа». — Но нельзя жить с ними, все-таки нельзя!
Еще старался творить из «бабищи грубой», из нелепой жизни своей легенду. Но бабища ухватила цепко.
В одну из последних петербургских зим встречали мы вместе Новый год.
— Что вам пожелать? — спросила я.
— Чтобы все осталось как сейчас. Чтобы ничто не изменилось.
Оказывается, что этот странный человек был счастлив! Но тут же подумалось — боится и предчувствует злое.
Да, лук у Феба вечно золот, но…
Загремели страшные годы. «Бабища румяная и дебелая» измывалась над бледным Рыцарем Смерти. Судорожно цеплялась за жизнь Чеботаревская. Кричала всем, всем, всем: «SOS! Спасите!»
Она уже в самом начале революционных годов была совершенно нервнобольная. Помню, как на одном из заседаний в Академии художеств она вдруг без всякой видимой причины вскрикнула и затопала ногами.
В 1920 году, когда я в Париже лежала больная, в тифу, передали мне записку. На обрывке бумаги, сложенном как гимназическая шпаргалка, спешными сокращенными словами было набросано:
«Умол. помочь похлопоч. визу погибаем. Будьте другом добр, как были всегда. Сол. Чебот.».
Записка, очевидно, привезенная кем-то в перчатке или зашитая в платье, была от Сологуба и Чеботаревской. Кто ее принес, не выяснилось.
Когда я поправилась, мне сказали, что виза Сологубу и его жене уже давно устроена. Но, как потом оказалось, большевики еще долго не выпускали их. То давали разрешение на выезд, то снова задерживали. Чеботаревская, не выдержав этой пытки, покончила с собой. Она утопилась. Рассказывают легенду, будто труп ее летом прибило к берегу, где на даче жил Сологуб.
После ее смерти началось умирание Сологуба. Он долго умирал, несколько лет. Судьба, дописав повесть его жизни, словно призадумалась перед тем, как поставить последнюю точку.
«День только к вечеру хорош…» — писал он когда-то.
Нет, вечер его жизни не был хорош.
О его душевном состоянии говорят кое-какие дошедшие до нас стихи.
Тяжело и озлобленно уходил он.
Это, как он его воспринимал, Звериное Царство, он, Дон Кихот, не смог уже претворить в мечту, в прекрасную Дульцинею, как делал из жизни, «бабищи румяной и дебелой».
Тяжело и озлобленно уходил он. И умер он, в сущности, уже давно и только пребывал в полужизни, ни живой, ни мертвый, как его тихие мальчики в «Навьих чарах»… «Ты носишь имя, будто жив, но ты мертв» (Апокалипсис. Гл. 3. 1). И та его смерть, о которой дошла до нас весть в эмиграцию, является только как бы простой формальностью.
И может быть, смерть эта, для которой его Муза находила такие странные, необычно нежные слова — может быть, она, жданная и призываемая, пришла к своему Рыцарю тихая и увела его ласково.
Алексей Толстой
Вечер у старой писательницы Зои Яковлевой.
Теперь, конечно, немногие помнят ее, но так как истоки некоторых моих воспоминаний находятся именно в ее салоне, то не мешает сказать о ней несколько слов.
Это была милая старая писательница, очень известная в литературных кругах не столько своими произведениями, сколько гостеприимством и добрым отношением к своим друзьям. Она всегда кому-то покровительствовала, кого-то знакомила с нужным человеком, помогала советами и протекцией. Кто-то сочинил о ней:
Писала она повести и рассказы, пьесы ее шли в частных театрах. Помню, как она жаловалась на редактора «Вестника Европы», который не принял ее рассказа:
— Он нашел, что у меня мало психологии. Однако в трех местах у меня отмечено, что помещик Арданов искренне побледнел. Разве это не психология? Я сказала, что могу прибавить еще.
Помню, как добрая Зоя вызвалась приложить руку к одному моему запутанному делу:
— Я познакомлю вас с одним чиновником, очень важной птицей. Говорить с ним буду я сама, а вы должны сделать вид, что ровно ничего не понимаете.
Сговорилась с важной птицей, надушила меня своими духами и повезла. Птица оказалась больна, приняла в халате и в мягкой рубашке с гофрированным жабо. Угостила чаем и конфетами.
— Помните, что вы не должны ничего понимать, — шепнула мне моя покровительница и стала излагать мое дело.
Я так вошла в свою роль, что действительно ничего не понимала из того, что Зоя плела, и на правах дуры молча съела полкоробки конфет.
Несмотря на это, из хлопот Зои ничего, однако, не вышло.
Итак, вернемся к вечеру у милой Зои.
Мои первые рассказики только что были напечатаны в «Биржевых ведомостях». Я смотрю с уважением на Минского, его жену поэтессу Вилькину, помощника редактора «Нивы» Эйзена и прочих великих людей.
Я немножко опоздала. Какая-то неизвестная дама успела прочесть свое произведение, что-то длинное, кажется, пьесу. Я сижу тихо в уголке, чтобы никто не спросил моего мнения. Нехорошо опаздывать.
Ко мне подсел рослый, плотный студент с какими-то знаками на плечах — политехник, что ли. Лицо добродушное, русый чуб на лбу.
— Вы что так тихо сидите? — спросил он.
— Да вот тут дама читала, а я и не слышала. Неловко.
— Я тоже не слышал. Это мне и дома надоело.
— Как так?
— Да эта дама как раз моя мать.
Слава богу, что я не успела сказать что-нибудь неладное про дам, читающих пьесы.
Студент поговорил немножко про свое житье-бытье. Оказалось, что он женат и у него сын.
— Толковый малый, — хвалил сына студент. — Я вчера днем заснул, а он взял палку да как треснет меня по лбу.
— Сколько же этому толковому лет?
— Три года.
Поговорили еще немножко, потом студент подсел к хорошенькой сестре графини Муравьевой. Ко мне подошла хозяйка дома:
— Смотрите, как Алеша Толстой ухаживает! Да это и понятно. Она так похожа на его жену, но еще красивее. Значит, есть определенный тип, который он любит, — это хорошо.