— Нельзя! — неожиданно отрезал оправившийся Дзюттэ. — По-нормальному — нельзя. Не доросли они еще — по-нормальному! Не проливать крови — почему? Всегда проливали — и ничего, а теперь вдруг нельзя?! Ритуалы — вещь красивая, но зачем? Ради чего?! Жили без ритуалов — глядишь, и сейчас проживем! Ты об этом подумал, Единорог?!

Я промолчал.

— А так — никаких «почему»! — продолжал между тем Обломок. Есть Пресветлый Меч — и пусть кто-нибудь усомнится! Они, в общем, и не сомневаются… И есть Ближние Его — видите, как блестят? Видите, что умеют? Видите, как с ними обращаются?! Хотите стать такими же? Еще бы — конечно, хотят! А если хотите — внимайте слову Его, изреченному посредством пророка…

— Ковыряги! — не выдержал я.

Злиться на Обломка и моих друзей я уже не мог — тем более, что, похоже, они были правы.

— Да, Ковыряги! — гордо заявил Дзюттэ, и мне послышалась в его голосе даже некоторая обидчивость, чего раньше за Дзю не водилось. — Меня так местные прозвали. И означает это: «Тот, кто видит суть вещей». Вот так, Пресветлый!

— Тот, кто доковырялся до сути, — ехидно уточнил Сай, но Дзю оставил его реплику без внимания.

Вот что значит — пророк… прежде он Саю не спустил бы!

— Терпи, — коротко прозвенел молчавший до этого эсток. — Следующее поколение будет усваивать эти истины с рождения — и сочтет их естественными и само собой разумеющимися. Они станут Блистающими — и им уже не понадобится Пресветлый Меч! А пока терпи!..

— Ладно, — задумчиво покачал кисточкой я. — И знаешь что, Дзю — раз ты теперь Мой пророк, то слушай Слово Пресветлого!

— Слушаю и повинуюсь, Ваша Однорогость! — гнусаво зашуршал Обломок, и мне сразу стало легче — это был прежний зловредный шут, для которого я до конца дней своих останусь мишенью для мудрых советов и язвительных насмешек.

— …Внимай воле Моей: пусть те Дикие Лезвия, которые окажутся самыми рьяными в служении Мне, — пусть они получат в награду собственные имена! И придумаешь их — ты!

Большего наказания для своих последователей я сочинить не мог.

4

…Следующие дни были заняты до предела. Мы учили шамана и учились сами. Куш-тэнгри уже немного отошел от первого потрясения и занимался спокойно и сосредоточенно, не забывая учить нас.

Учить смотреть — и видеть. Видеть — и запоминать. Запоминать — и сопоставлять. Сопоставлять — и делать выводы. И на основе этого погружаться в некое странное состояние, когда мысль охватывает все окружающее целиком — и прорывается в еще не наступившее время.

Это было трудно. Когда я был отдельно от Чэна — у нас вообще ничего не получалось, хотя шаман делал это один. Но когда смотрели, запоминали и сосредоточивались не Мэйланьский Единорог и Чэн Анкор, а Я-Чэн… это было сродни состоянию Беседы. И тогда нам удавалось поймать это неуловимое и неосязаемое чувство без названия; тогда мы начинали видеть.

Видеть всего на несколько мгновений вперед — но это было будущее!

Один раз, находясь в трансе, мы увидели Асахиро и Но-дачи, входящих в наш шатер — и едва мы вынырнули на поверхность реальности, как полог шатра откинулся, и показались Но с Асахиро!

Шаман, в свою очередь, был неутомим, и Чыда не могла на него нарадоваться. Потихоньку мы даже пробовали Беседовать; медленно, осторожно, но это уже была Беседа, а мы были — со-Беседники!..

И все это как-то отодвинуло в тень слухи о волнениях в Шулме и исчезнувших из ставки Джамухе с Чинкуэдой и тысячей тургаудов-телохранителей; даже о Кулае Чэн почти не вспоминал…

Коблан с Шипастым Молчуном ругали тех нерадивых шулмусов и Дикие Лезвия, что сохраняли до сих пор первозданно-отвратительный вид; Дзю проповедовал; время от времени к водоему наезжали гонцы из каких-то племен, где уже были наслышаны об Асмохат-та и Пресветлом Мече — с гонцами обычно разговаривали Кос и Асахиро, а нас с Чэном показывали издалека.

Гонцы смотрели, ахали, до вечера крутились вокруг водоема и наконец исчезали.

День шел за днем…

5

Это случилось совершенно неожиданно.

Я неторопливо Беседовал с Чыдой Хан-Сегри, в пятый раз подставляя Чэна под прямой выпад копья и терпеливо дожидаясь, пока шаман выполнит то, что от него требовалось — и старался не обращать внимания на то, что с каждым разом глаза Куш-тэнгри вспыхивают все ярче и напряженней.

Почему-то я никак не мог избавиться от ощущения, что касаюсь не древка или наконечника Чыды, а непосредственно дотрагиваюсь клинком до рук шамана, как при прорицании — и тогда мне на миг мерещится то призрачно-сизый дым за спиной Куш-тэнгри, то зыбкие силуэты всадников на холмах, то сами холмы превращаются в подобие домов…

«Устал, — подумал я, начиная все заново, — пора заканчивать…»

Додумать я не успел. Шаман отошел назад, Чыда крутнулась колесом, и я еще почувствовал, что Чэн пристально смотрит в глаза Куш-тэнгри — а потом передо мной словно распахнулись ворота…

6

…Ворота Чжунду распахнулись, и в богатейший город Поднебесной, неистово визжа и размахивая оружием, хлынули степняки.

Ли Куй, известный в Чжунду, как Носатый Ли, бродяга без роду и племени, пришедший в город невесть откуда перед самым нашествием, — щуплый и взъерошенный Ли Куй, прихрамывая, бежал по переулкам западной окраины, надеясь на везение.

Если великая Гуаньинь поможет ему уйти целым и невредимым, он станет бритоголовым монахом-хэшаном в шафрановой рясе, живущим милостыней и безразличным к мирской суете — и пусть другие дураки дают рискованные советы скудоумному Сыну Неба, императору-тупице, и пусть несчастную Поднебесную насилуют и грабят все, кому не лень, хоть алчные сановники, хоть грязные монголы, хоть…

Еще не успев понять, что Гуаньинь сегодня смотрит в другую сторону, Носатый Ли резко остановился, зашипев от боли в поврежденном колене, и вскинул к груди короткий, локтя в три, посох.

В конце переулка радостно скалился рослый монгол в кожаном доспехе, поигрывая длинным копьем с перекладиной под трубкой наконечника.

Опальный полководец Ли Куй, которого в Чжунду звали Носатым Ли, а в столице — Синим Тигром Хоу, глубоко вздохнул и медленно пошел к ухмыляющемуся степняку, усилием воли заставив себя перестать хромать.

Монгол подождал, пока хилый оборванец приблизится, и лениво ткнул перед собой копьем.

Через мгновение оружие едва не вырвалось у него из рук, а когда изумленному воину все же удалось отпрыгнуть назад, прижимая к себе копье жалом вверх — в лицо ему полетел выдолбленный изнутри посох, в котором, как шелкопряд в коконе, скрывался от досужих глаз прямой меч-цзянь Синего Тигра Хоу.

Город уже горел. Горький дым стелился по улицам Чжунду, опережая увлекшихся грабежом воинов неукротимого Темуджина Чингис-хана; дым спешил, раньше захватчиков пробираясь на западную окраину, от едкой гари першило в горле, и невыносимо болела нога Ли Куя, а монгол бил умело и свирепо, то наконечником, то обратной стороной древка, и поэтому приходилось много двигаться, пока Гуаньинь не соизволила обратить свой благосклонный взор на Чжунду и на заброшенный переулок, в котором Носатый Ли дважды сумел достать клинком запястья монгола.

Теперь оставалось только ждать. Ждать и не подворачиваться под копье, движения которого становились все более неуверенными и дрожащими. А дождавшись — вложить последние силы в последний прыжок.

…Он так и не выпустил копья, этот неудачливый воин в легком кожаном доспехе. Кашляя и скособочившись, он сидел у стены чьего-то дома, правой ладонью зажимая пронзенный бок, а левую продолжая держать на валявшемся рядом копье. И над ними, над раненным монголом и бессильным копьем, тяжело дыша и стараясь не переносить вес на поврежденную ногу, стоял Ли Куй, бывший полководец левого крыла Ли, бывший Синий Тигр Хоу, бывший Носатый Ли, будущий настоятель монастыря подле горы Утайшань, усталый маленький человек.

Стоял и смотрел, как лицо монгола становится все более бледным, а рассеченные запястья кровоточат все меньше и меньше.