— Тем, кого превращает, конечно, запретно, — покладисто согласилось чужое дыхание. — А тем, кого не превращает — дозволено.

Довод показался Безымянному разумным.

Он обернулся и увидел рядом с собой худого человека, вид которого показался Безымянному знакомым. Горбатый нос, в запавших глазницах плещет немая усмешка, лоб изборожден морщинами… Человек улыбнулся и почесал себе переносицу. Безымянный улыбнулся в ответ и тоже почесал себе, но иначе: проводя пальцами от складки меж бровями по всей седловине носа до самых крыльев.

Утолять зуд было приятно; почти как утолять любопытство.

А думать о том, что сбрей Безымянный бороду — и они с человеком из-за спины станут изрядно похожи… думать об этом не хотелось.

Ну его.

— У меня есть лепешки, — сказал Безымянный, осторожно вытирая калам тряпицей, найденной за пазухой, и пряча его обратно в пенал. — Кажется. Я сейчас посмотрю.

В узелке, кроме лепешек, обнаружились катышки овечьего сыра и еще какой-то сыр — скользкий, он плакал солеными слезами, скорбя о собственной участи.

Последней явилась плеть вяленого мяса, сплошь покрытая коростой перца.

Человек из-за спины тем временем рылся в углу, где раньше стоял идол. Извлек кувшин, оплетенный сеткой из сухих лоз, встряхнул его, насладившись бульканьем; и полез за зеленью.

— Тебя как зовут? — спросил человек из-за спины, нюхая пучок рейхана.

— Меня?

— Тебя. Неловко, понимаешь: собутыльники — и без имен!

Последняя реплика подсказала ответ.

— Меня зовут Безымянный, — сказал Безымянный.

— А меня — Ожидающий, — ничуть не удивившись, сказал человек из-за спины. — Слушай, а рейхан совсем свежий… ишь, пахнет! К нему бы баранинки… с перчиком, с черемшой…

И кинул в рот фиолетовый листок.

— Вот, — Безымянный махнул вяленой плетью. — Вот баранинка.

И мысль о баранинке, которую можно съесть под вино, которое одним запретно, а другим — дозволено, показалась Безымянному приятнее всего на свете.

5

— …еще по одной?

— Наливай!

— А песню?!

— Чей черед, Ожидающий? Я тебя спрашиваю: чей черед?! Гость, значит, через раз поет, а хозяин — через два?!

— Ты, гость, ври, да не завирайся! Хозяин черед знает! Я тебе пел: «Над горою кипарисы…»? Пел или как?!

— П-пел! Перепел! Давай еще разок, хором: «М-мир лишь луч от лика друга… мир лишь луч…»

— Не хочу хором! Ты пой, как уславливались!

— Н-нет, ты меня не торопи! Раз Ожидающий, значит, жди и не выкобенивайся! П-понял?

— П-понял! Жду и не выкобениваюсь!

— А теперь скажи: обиделся?

— Н-ну… ты лучше перстенек свой поверни камнем внутрь — кому охота в темноте сидеть? Ишь, светосос…

— Ты не юли, ты отвечай: обиделся?

— Отвечаю: да. Убил бы, только некогда.

— Правильно! Если б ты не обиделся, я б тебе в жизни петь не стал! Ни словечка! Бродим по миру тенями бесплотными, бродим по крови, которую пролили; жизнь моя, жизнь — богохульная проповедь! Ныне молчу… молчу! Ныне… Слушай, Ожидающий, скажи мне лучше; кого больше — живых или мертвых?! Ну скажи: кого?!

— Ты украл чужой вопрос, Безымянный.

— Знаю! А откуда знаю, не знаю! Это спросил Искандер Двурогий у нагих мудрецов из страны Синдху! Смешно: мудрецы — с голой задницей! Чтоб мудрость лучше отсвечивала…

— И что ответили мудрецы Искандеру?

— Живых больше, ответили задницы; мертвых не существует. Представляешь, Ожидающий: мертвых не существует! Совсем! Ты мне веришь?

— Верю.

— А задницам?

— И задницам верю. Особенно голым.

— Где мой пенал? Где мой пенал, я тебя спрашиваю?! Мне просто необходимо это записать в твоей книге: мертвых не существует! Заглавными буквами! Где мой… а-а, вот он! Где книга?!

— Перед тобой.

— А я пишу! Е рабб, я пишу! Вот: «Мерт… мертвых не существует!» И еще: «Пусть враги стенают, ибо от Багдада до Магриба петь душе Абу-т-Тайиба, препоясанной мечом!» И еще: «Где ты, жизнь Абу-т-Тайиба, где вы, месяцы и годы? Тишина. И на коленях дни последние стоят». И еще…

* * *

Безымянный отшатнулся.

Опьянение талой водой оплыло с него, исступленные сквозняки продули сознание насквозь; сейчас он мог только стоять и смотреть, как на белизне книжной страницы, испещренной его записями, проявляется новый текст.

Алиф, лям… штрихи, точки, завитки…

«Аль-Мутанабби (Сам-Себе-Пророк, Выдающий себя за пророка) Абу-т-Тайиб Ахмед ибн аль-Хусейн. 915–965 г. г. по христианскому летоисчислению (З02 — З54 г. г. лунной хиджры). Потомок южноарабского племени Бану Джуф, с двенадцати лет избрал путь профессионального странствующего поэта. Добился признания, состоял при дворах эмиров Сирии, Египта и Ирака; высшего успеха и славы достиг в Халебе, при дворе эмира Сайфа ад-Даула. Убит из мести за сатирические стихи. Оказал влияние на персидскую поэзию.»

И еще:

«Ханна аль-Фахури сказал: „Ему были свойственны воинственность, решимость в риске, бесстрашие, неиссякаемая энергия… Аль-Мутанабби обладал такими качествами, как стойкость, непоколебимая решительность, и никакие превратности судьбы не могли заставить его пасть духом.“»

И еще:

«…человек у ночного костра невесело ухмыльнулся. Поворошил угли палкой с завитком на конце, похожим на вытянутую букву вав; и в ответ иные буквы зарделись, заплясали в очнувшемся пламени — алиф, мим, нун, син, каф… ты, гроза, гроза ночная… Заревая кобылица пока что существовала лишь в воображении человека, до бега ее оставалось не меньше трех часов, а реальность была совсем иной: костер, который пришлось разводить заново, ежеминутно поминая шайтана над сырыми дровами…»

Когда Абу-т-Тайиб наконец захлопнул книгу и обернулся — собутыльника, минутой ранее выяснявшего черед дружеского пения, рядом не было.

Лишь в углу молчал идол из серого камня; но на идола поэт смотреть не стал, потому что идолопоклонничество — это грех.

— Не складывается жизнь… — поэт сложил калам с ножичком в пенал, плотно закупорил чернильницу и стал заворачивать пенал в платок. — Нет, не складывается…

«Какая жизнь? — беззвучно спросили из угла. — Какая, приятель — та или эта?»

— Неприкаянный я, перекати-поле… носит ветром, и куда ни занесет, везде одно и то же!..

«Ты сказал! — плясали пылинки в луче зари рассвета, и молчал алтарь с книгой в кожаном переплете. — Ты сказал… ты…»

Абу-т-Тайиб подошел к двери и стал колотить в нее кулаком.

6

Открыли не скоро.

КАСЫДА О ВЗЯТИИ КАБИРА

Не воздам Творцу хулою за минувшие дела,
Пишет кровью и золою тростниковый мой калам,
Было доброе и злое — только помню павший город,
Где мой конь в стенном проломе спотыкался о тела.
Помню: в узких переулках отдавался эхом гулким
Грохот медного тарана войска левого крыла,
Помню: жаркой требухою, мертвым полем под сохою,
Выворачивалась площадь, где пехота бой вела.
Помню башню Аль-Кутуна, где отбросили к мосту нас,
И вода тела убитых по течению влекла,
Помню гарь несущий ветер, помню, как клинок я вытер
О тяжелый, о парчовый, кем-то брошенный халат.
Помню горький привкус славы, помню вопли конной лавы,
Что столицу, как блудницу, дикой похотью брала.
Помню, как стоял с мечом он, словно в пурпур облаченный,
А со стен потоком черным на бойцов лилась смола —
Но рука Абу-т-Тайиба ввысь указывала, ибо
Опускаться не умела, не желала, не могла.
Воля гневного эмира тверже сердцевины мира,
Слаще свадебного пира, выше святости была.
Солнце падало за горы, мрак плащом окутал город,
Ночь, припав к земле губами, человечью кровь пила,
В нечистотах и металле жизнь копытами топтали,
О заслон кабирской стали знатно выщерблен булат!
Вдосталь трупоедам пищи: о стервятник, ты не нищий!..
На сапожном голенище сохнет бурая зола.
Над безглавыми телами бьется плакальщицей пламя,
Над Кабиром бьет крылами Ангел Мести, Ангел Зла,
Искажая гневом лица, вынуждая кровь пролиться —
Плачь, Златой Овен столицы, мясо бранного стола!
Плачь, Кабир — ты был скалою, вот и рухнул, как скала!
…Не воздам Творцу хулою за минувшие дела.