Значит, он несет не только зло? Значит, дэвы любят его отнюдь не по велению Златого Овна? Оказывается, сияние фарра целебно не для него одного…

Неужели — правда?

Но ведь это фарр-ла Кабир, Златой Овен, сделал «небоглазых»-отступников такими, какими они стали! И что теперь? Остаться здесь, пытаясь помочь этим… людям? дэвам? По ночам любить Фарангис, а днем бездумно бродить по Мазандерану, не обращая внимания на плетущихся следом уродов, понимая теперь — в чем смысл…

Аллах, дай силы! Посвятить остаток (возможно, еще очень большой остаток!) жизни бескорыстному самоотречению?!

Нет, он не святой в дырявом плаще-хырке, и не подвижник, бичующий себя проволочной плетью! Он поэт и бродяга, через год он просто рехнется в этой дыре, и никакие благочестивые размышления о долге, пользе и помощи ближнему не удержат мятежный рассудок в темнице черепа — как не удержат его самого в пещерном городе под названием Мазандеран!

Да, ему жаль этих несчастных, да, он хотел бы помочь им, но никому не дано стать выше себя! Жить растением, полезным растением, дуреть от скуки и понемногу сходить с ума — увольте! Рано или поздно он все равно не выдержит — так не лучше ли сделать это сразу, пока зыбучий песок равнодушия ко всему на свете еще не поглотил его мятущуюся душу?!

О, Аллах! Вразуми и наставь на путь истинный непутевого раба твоего!

Да, он уйдет, уйдет, как только старый маг оправится и откроет свой Ал-Ребат. Уйдет к пещере Испытания — и будь, что будет. Может быть… может быть, Олмун-дэв окажется прав, у Фарангис родится ребенок с фарром, и тогда…

Поэт понимал, что лжет самому себе; но другого выхода не было.

Это была жизнь с чужого плеча; это вновь был подарок, искушение, милостыня…

Абу-т-Тайиб хотел брать сам.

3

— Это ты, Фарангис?

Шелковистая шерстка под ладонью, упругое тепло приникает к боку, тонкие руки, которые тут же начинают осторожно двигаться под одеялом…

— Да, это я, мой шах.

— Не называй меня так. Зови по имени — Абу-т-Тайиб.

— Разве у шахов бывают имена?

— Бывают, Фарангис.

— Странно, — руки девушки на миг останавливаются; два теплых щенка, тычущихся в бок матери. — Тот, другой, требовал, чтобы я звала его только «мой шах». Или, в крайнем случае, «мой повелитель»…

— Кей-Кобад?! — Абу-т-Тайиб резко сел. — Ты была с ним?!

— Была, мой… была, Абу-т-Тайиб. Олмун-дэв сказал: так надо. И еще я очень боялась… боялась стать такой, как все! Ты не прогонишь меня?

Тревога. Тревога и ожидание в дрогнувшем голосе. Девушка, почти девочка — согласная пойти на все, лишь бы не превратиться в тупое чудовище!

— Что ты, Фарангис! Нет, конечно, — вздохнув, поэт вновь опускается на ложе и мягко привлекает внучку Олмун-дэва к себе.

А потом они еще долго лежали рядом, блуждая между сном и явью, и поэт успел подумать: «Зря, зря говорят, будто нельзя дважды войти в одну и ту же реку… глупцы.» Но едва он улыбнулся собственным мыслям, как ощущение сказочности происходящего исчезло, и поэт застонал от грубого явления реальности, словно от приступа зубной боли. Скоро он покинет Мазандеран, и эта девушка волей-неволей начнет спуск в общую пропасть, станет обычной самкой дэва… такой, как Нахид. И важно ли, что не появись он здесь, роковые изменения случились бы еще раньше?! — нет, это неважно.

Е рабб, он дал ей надежду — а теперь уходит, забирая надежду с собой!

— Что с тобой? Тебе плохо?.. Абу-т-Тайиб!

Соврать?

Промолчать?

— Скоро я уйду, Фарангис. Мне очень жаль, но я не могу остаться.

— Ты останешься. Тебе не уйти отсюда, мой шах, — поэт не видел в темноте лица девушки, но голос прекрасно выражал все то, что Фарангис и не пыталась скрывать: искреннее сочувствие и столь же искреннюю радость, что шах останется с ней!

— Почему? — поэт удивленно приподнялся на локте.

— Тебя не выпустят.

— Кто? Дэвы?

— Дэвы. Стоголовый, Следящий и их подручные.

— Погоди-погоди! — остатки дремы упорхнули с век всполошенными голубями. — Следящий — это такой длинный… с бараньими рогами?

— Нет, это Стоголовый. У Следящего — крылья.

— Стоголовый? Башка-то у него вроде одна…

Тихий смех, хрустальные колокольчики во тьме.

— Голова у него одна. Но ему подчиняется сотня других дэвов. Бойцов.

— А, юз-баши!.. ну да, это, собственно, и значит «голова сотни». Сотник, значит. Стоголовый… Он еще сегодня утром жаровню Гургину перевернул! Выходит, это было не случайно?!

— Не случайно. Ты нужен дэвам. И останешься здесь.

Абу-т-Тайиб тут же вспомнил четверку мазандеранцев, заступивших ему тропу и отказавшихся выполнить приказ.

Фарангис правильно поняла его замешательство.

— Здесь, в Мазандеране, они сделают все, чтобы тебе было хорошо. Работники будут служить тебе, добытчики принесут все, что ты захочешь. Если сумеют, конечно. Бойцы будут защищать тебя до последнего вздоха; женщины — ублажать. Но уйти… уйти тебе не дадут. Так хочет Олмун-дэв. И так хотят все.

— Олмун-дэв? Твой дед? Он здесь правит?

— Нет. Просто дедушка — самый умный. И знает, как надо.

— А если попробовать договориться с твоим умным дедушкой? — поэт еще надеялся решить дело миром.

— Он не согласится. Ты нужен здесь. Нам всем.

Фарангис отвернулась, и они долго молчали.

— И все же я попробую, — медленно проговорил наконец Абу-т-Тайиб. — Прости, девочка, — я не могу остаться. Это не моя жизнь; понимаешь, Фарангис?

Она плакала почти беззвучно — и у поэта впервые не нашлось слов.

Любые слова здесь казались орудиями пытки.

4

…На этот раз Худайбег, не слушая возражений хирбеда, усадил Гургина себе на закорки, чтобы сберечь его силы. Они им еще понадобятся, эти скудные стариковские силы! Нахид сама вызвалась тащить хурджин с жаровней и всем остальным, что могло понадобиться при открывании Ал-Ребата. Она дважды пыталась заговорить то со своим учителем, то с Абу-т-Тайибом, — но вскоре, отчаявшись связать больше трех слов, умолкала. И все же это была не та Нахид, которая с воплем выбежала из «тронной залы» Мазандерана, отвергнутая поэтом. Исподволь, нехотя, ворча и сопротивляясь, разум вновь просыпался в ней, и взгляд Красной Дэвицы становился осмысленней.

Еще неделя-другая, проведенная рядом с шахом… не проснется ли вместе с разумом и былая ненависть?!

Абу-т-Тайиб запретил себе думать об этом.

Мелкий щебень выскальзывал из-под ног и шуршал по склону, уносясь вниз; край скалистой площадки, где они в прошлый раз пытались открыть Ал-Ребат, приближался медленно, но верно.

Еще немного — и…

Их ждали. Стоголовый, угрюмо набычившись, стоял прямо напротив, и за его спиной корячились громады все тех же (или других?) исполинов, которые уже однажды заступили Абу-т-Тайибу путь в горах.

— Уходите! — это слово произнесли одновременно двое: Стоголовый и Абу-т-Тайиб аль-Мутанабби.

— Эй, твое шахское? Может, их тово… копьецом? — громко зашептал на ухо поэту Худайбег, ссаживая на землю мага.

Убивать не хотелось. Но есть ли иной выход? Поэт прикинул возможности обеих сторон. «Нет, не осилим, — пришел он к малоутешительному выводу. — А если и осилим, то кого-то потеряем. Меня эти красавцы не тронут, зато остальных…»

Мостить дорогу из Мазандерана трупами друзей?! У шаха не бывает друзей! Не бывает?! Врешь, Гургин, врешь, Баркук-Харзиец! Вот они, мои друзья, стоят рядом со мной! И я не дам им лечь в могилы ради моих прихотей! Я — плохой шах?.. да, плохой. Никудышный. Златой Овен ошибся в выборе. Настоящий Кей-Бахрам фарр-ла-Кабир послал бы любого на смерть, не задумываясь! Но почему же я тогда молчу?! Ведь Худайбег сейчас решит, что я согласен, и…

Уже решил!

Горло сковал спазм, челюсти окостенели, не желая раздвигаться, язык намертво присох к небу, рождая лишь дурацкое блеянье. Грудь вздымалась все чаще, воздуха не хватало — какой там крик, продышаться бы всласть… всласть… всласть… власть!