Пусть это знаю пока один я, пусть один я…

Один против неба.

А пока я незаметно отошел на второй план, превращаясь из Меня-Чэна в Чэна-Меня, и сам не заметил, как Придатки за столом обрели имена и перестали быть Придатками.

Став людьми.

Чэн-Я улыбнулся собравшимся, пододвинул высокий мягкий пуф из привезенных дворецким и сел рядом с увлеченно жующим Фальгримом. Отметив попутно, что даже в доме Коблана прочно укоренилась западная мода есть за столом — а старый обычай сидеть на подушках за дастарханом если где и сохранился, то уж наверняка не в Кабире.

…Кстати, у стола Меня-Чэна ожидал приятный сюрприз. Оказывается, Чэн — просто Чэн, еще до опрокинутого кубка — уже успел задать кузнецу Коблану вопрос о клинках Мунира.

Так что ответ ждал нас.

Если, конечно, то, что Чэн-Я сейчас услышу, можно будет счесть ответом…

— Жили некогда, — распевно начал дождавшийся Чэна Коблан, — два великих мастера-оружейника, и звали их Масуд и Мунир. Некоторые склонны считать их Богами Небесного Горна или демонами подземной кузницы Нюринги, но я-то лучше многих знаю, что всякий кузнец в чем-то бог и в чем-то демон, и не верю я досужему вымыслу. Людьми они были, Масуд и Мунир, если были вообще… А вот в то, что был Масуд учеником Мунира и от него получил в свое время именное клеймо мастера — в это верю. И не было оружейников лучше их. Но заспорили они однажды — чей меч лучше? — и решили выяснить это старинным испытанием. Ушли Масуд и Мунир, каждый с тремя свидетелями из потомственных молотобойцев и с тремя свидетелями из людей меча, ушли в Белые горы Сафед-Кух…

Кузнец грузно встал, прошел к маленькому резному столику на гнутых ножках и взял пиалу с остывшим зеленым чаем. Он держал ее легко, бережно, и было совершенно непонятно, как корявые, обожженные пальцы Железнолапого, подобные корням вековой чинары, ухитряются не раздавить и даже не испачкать тончайшую белизну фарфоровых стенок.

— И вонзили оба мастера по лучшему клинку своей работы в дно осеннего ручья, чьи воды тихо несли осенние листья. И любой лист, наткнувшийся на меч Масуда, мгновенно рассекался им на две половинки — столь велика была жажда убийства, заключенная в лезвии. А листья, подплывавшие к клинку Мунира, огибали его в страхе и невредимыми плыли дальше по течению.

Коблан помолчал, шумно прихлебывая чай.

— Говорят, — наконец продолжил он, — что ударила тогда в ручей синяя молния с ясного неба, разделив его на два потока. И был первый поток, где стоял мудрый меч мастера Мунира, желтым от невредимых осенних листьев. И был второй поток, где стоял гордый меч мастера Масуда, красным — словно кровь вдруг потекла в нем вместо воды. И разделились с той минуты пути кузнецов. Мунир с двенадцатью свидетелями ушел от ручья, а оставшийся в одиночестве Масуд прокричал им в спину, что наступит день — и у него тоже будет дюжина свидетелей, не боящихся смотреть на красный цвет. Страшной клятвой поклялся в том Масуд, и тогда ударила с неба вторая молния, тускло-багровая… Обернулся Мунир — и не увидел ученика своего, Масуда-оружейника, и меча его тоже не увидел. А два горных ручья тихо несли в водах своих осенние листья…

И еще помолчал кузнец Коблан, словно тяжело ему было говорить, но — надо.

— Вот с тех пор и называют себя кузнецы Кабира, Мэйланя, Хакаса и многих других земель потомками Мунира. Вот потому-то и призываем мы благословение старого мастера на каждый клинок, выходящий из наших кузниц. И семихвостый бунчук кабирского эмирата желтого цвета — цвета полуденного солнца, цвета теплой лепешки, цвета осенних листьев, безбоязненно плывущих по горному ручью…

— А Масуд? — тихо спросила Ак-Нинчи. — Он что, так и не объявился?

— Пропал Масуд. Только поговаривали, что согласно данной клятве отковал он в тайной кузне двенадцать клинков, и тринадцатым был клинок из ручья испытания. Тусклой рождалась сталь этих мечей, и радует их красный цвет крови человеческой. И когда ломается какой-либо меч из Тусклой Дюжины и Одного, то вновь загорается горн в тайных кузницах, и проклятый Масуд-оружейник или один из его последователей — а нашлись и такие — берет тяжкий молот и идет к наковальне. Глухо рокочет пламя в горне, стонет железо под безжалостными ударами, и темное благословение Масуда призывается на одержимый меч. Или и того хуже — не новый клинок кует кузнец, а перековывает старый, что был ранее светлым, светлым и…

— А с чего бы это тебе, Высший Чэн, — вдруг перебил кузнеца шут Друдл, — с чего бы это тебе сказками старыми интересоваться? Вроде бы не водилось за тобой раньше любознательности излишней…

Я-Чэн ответил не сразу. Чэн-Я неотрывно смотрел на шута, на коренастого плотного человечка в смешном и куцем распоясанном халате — и видел круглую физиономию с черной козлиной бородкой, которую Друдл непрерывно пощипывал, видел съехавшую на затылок фирузскую тюбетейку, пробитую мной и после аккуратно заштопанную; видел…

Друдл, похоже, несколько дней не брил головы. Его тюбетейку окружал короткий и колючий ежик отросших волос, будто трава — цветастый холмик; и был холм-тюбетейка ярок и праздничен, а трава — побитая морозом и белая от инея.

Ох, что-то Я-Чэн или Чэн-Я — словом, что-то Мы стали слишком вычурно думать. Холм, трава, мороз… Отчего не сказать прямо — седым был Друдл Муздрый, Придаток Дзюттэ Обломка и Детского Учителя, шут-советник эмира Дауда… седым, как лунь, и даже не был — стал…

Оттого черная бородка выглядела ненастоящей, приклеенной, и казалось, что Друдл хочет оторвать ее. Чтоб не выдавала, не напоминала о случившемся.

А Я-Чэн отчего-то подумал, что Блистающие не седеют. Правда, говорят, что они тускнеют… или ржавеют. Одно другого стоит…

— Знаешь, Друдл, — неторопливо заговорил Чэн-Я, — сказки — они ведь снам сродни. А мне в последнее время один и тот же сон снится, хоть днем, хоть ночью. Будто бы Кабир горит, развалины кругом, и я на гнедом жеребце… Вот и боюсь, что сон в руку…

Я-Чэн выждал и добавил словно между прочим:

— В руку аль-Мутанабби. Что скажешь, Друдл?

Фальгрим Беловолосый и Диомед заинтересованно смотрели на Чэна-Меня, Чин нервно накручивала на палец прядь своих длинных волос — все чувствовали, что за сказанным кроется много несказанного; и друзья мои ждали продолжения.

Кос ан-Танья невозмутимо играл костяной вилочкой для фруктов.

Зато Коблан чуть не подавился остатками чая, и закашлялся, тщетно стараясь что-то произнести.

— Он все знает, Друдл, — выдавил кузнец. — Я ж говорил тебе, что мы выпускаем джинна из бутылки…

Теперь настал Мой-Чэнов черед удивляться. Оказывается, с точки зрения Коблана, Чэн-Я уже все знаю, причем не просто что-то знаю или слегка догадываюсь, а знаю именно ВСЕ. Что ж это выходит — единым выпадом из дураков в мудрецы?!

Так мы с Друдлом — мудрецы одной масти…

— Ты прочел надпись, Чэн? — очень серьезно спросил Друдл, и серьезность шута испугала Чэна-Меня больше, чем суетливость Железнолапого.

— Или тебе рассказал эмир Дауд?

Чэн-Я не выдержал его вопрошающего взгляда и опустил глаза. На стол. А рядом со столешницей торчал набалдашник рукояти Меня-Чэна. А на нем покоилась наша правая рука. А на руке, поверх кольчужной перчатки были приклепаны небольшие овальные пластины.

А на одной из них…

Чэн-Я напряг зрение, пытаясь разобрать вязь знаков, выбитых на пластине. Упрямые значки не сразу захотели складываться в слова; зато когда все-таки сложились…

Абу-т-Тайиб Абу-Салим аль-Мутанабби.

Вот что было написано на перчатке… на руке… на нашей руке.

— Я прочел надпись, Друдл, — хрипло пробормотал Чэн-Я. — Да, я прочел ее…

И немного погодя закончил:

— Только что.

Шут искоса взглянул на ан-Танью, и понятливый Кос мигом наполнил кубки, провозгласил витиеватый и не совсем приличный тост за единственную розу в окружении сплошного чертополоха; все дружно выпили, маленькая Чин попыталась ограничиться вежливым глоточком, что вызвало бурный протест окружающих, а Фальгрим даже поперхнулся недожеванной долмой, и Диомед принялся хлопать Беловолосого по спине, но отбил себе всю руку, и…