Щелкал замок и дверь камеры запиралась.

«Теперь я вольная птица, — думал Антон. — У меня руки развязаны. В Сибирь погонят меня — и Сибирь не удержит».

В мае Антона вместе с другими повезли в Сибирь. Сперва его везли по железной дороге, Антон смотрел из окна и запоминал путь. На одной станции ему показали столб. На столбе были две доски, а на досках черные надписи.

— Здесь Сибирь начинается, — сказали Антону. — Эта надпись налево: Европа, а значит Россия. А эта направо Азия, значит, Сибирь.

«Придется назад идти!» — подумал Антон.

После чугунки повезли его на пароходе по реке. Река была широкая, как море. Берегов не было видно.

«Экая земля просторная, — подумал Антон, — благодать. А тоже, должно быть, меряют широко, а жить тесно».

Пароход подходит к берегу. Антон видит леса и луга и простирает к ним руки. Широкая земля, а порядка на ней не заведено. Взять бы ее за шиворот, повернуть ее по- своему!..

На третий день пароход высадил его в селе Аксанове и уехал дальше. Аксаново было село большое и разбросанное. На самом берегу группа людей с песнями пилила доски. Антон подошел и стал смотреть. Над козлами на тонком шесте веял красный флаг, вроде того, какой был поднят в Сопачи, когда читали манифест. Это были ссыльные, тоже почти все крестьяне, которых прислали сюда раньше Антона.

Антон переночевал в селе, а на другое утро взял свою котомку и пошел назад.

Денег у него в кармане было два рубля с копейками, паспорта у него не было и ни одного адреса в городах, лежавших по дороге. Впрочем, он даже не думал, что нужно иметь адреса или деньги. А просто потянул назад, как тянут перелетные птицы или кочевые звери. Сначала он шел вдоль берега реки от села к селу. По реке ходили пароходы, но у него не было денег на билет. Время было ясное, погожее, в деревнях по дороге можно было кормиться. А ночевал он в поле под стогом или в лесу на траве.

Недели через три Антон добрался до Томска и пошел вдоль рельсов, как раньше шел вдоль пароходной линии. Трудно сказать, почему его нигде не задержали. Вероятно, никому не нужен был этот хромой и оборванный странник. Антон двигался на запад правильно, как машина. Сорок верст в день, потом ночлег. Иногда садился в товарный поезд и проезжал станцию или две, но потом снова слезал и шел пешком. Через два месяца он пришел на то место, где Сибирь отделяется от России, подошел к столбу, посмотрел на доски. Они по-прежнему тянулись в разные стороны и надписи чернели по белому, как клейма казенные.

Был поздний вечерь. Антон поел хлеба из котомки, напился воды из ручья и решил заночевать в поле вблизи столба.

* * *

Лежит Антон на сырой земле и спит. Котомка в головах, шапка нахлобучена на уши. Спит он чутко, весь начеку, как подобает странникам. И снится Антону сон среди чистого поля под открытым небом. Снится ему, будто он лежит дома в степи под бугром. Время вечернее, позднее. Давно пора стадо в село гнать, а стада нет. Гришка-подпасок угнал его на водопой, да так и пропал. Не слышно его и не видно. Беспокойно на сердце у Антона, а встать не может, ноги как будто чужие, тело свинцом налито. Только хватает у него силы, чтоб набок повернуться. Он припадает ухом к земле и тихо слушает.

Вот вдали слышен какой-то шорох или дрожь земная. Ветер ли то шуршит в хлебе, или кровь в висках переливает, или, может, это топот подходящего стада; или это ручьи журчат, тысячи крыльев звенят далеко в вышине. Все ближе и ближе подходят неисчислимые шаги, дробные и легкие, как шелест палых листьев на окраине леса.

Антон поднимает голову и смотрит кругом. Под ним земля, над землею небо. И время темное, не вечер, а ночь. Зато на небе луна, и тучи тихо ползут, закроют ее, потом опять откроют. Как будто белая овчина тянется по небу, старая, в дырьях.

Низко ползут тучи. Вдали совсем до земли осели и по самой земле переливаются, как дым. И шаги чьи-то вправду слышатся. Дробные, легкие, неисчислимые, как будто идет толпа несметная, идти идет, а ногами до земли не достает.

«Что это, стадо? — думает Антон, — Как оно сюда забралось? Да это не наша степь. Это поле сибирское. На поле столб. На столбе две белые доски, а на досках написано черным по белому: Россия, Сибирь».

А шаги все ближе, не шумят, а как будто снятся или в ухе сами рождаются, а на дороге их нет.

Антон смотрит вдаль на дикое поле. Белые клочья ночного облака дробятся на части, рвутся на полосы, ветвятся и делятся, как лунная рябь на быстро текущей реке. Какие странные фигуры, будто люди и кони, и повозки, и всадники. А шаги все ближе, без числа, как будто сами в ухе рождаются, наплывают мерно и плавно: «Раз-два, раз-два!»

Это совсем не стадо, это людская толпа, несчетное войско, отряд за отрядом, с восточной стороны, с Сибирской границы идет прямо на Антона. Антон глядит во все глаза. Вот они уже совсем близко. Господи, это русское войско! серые шинели, папахи косматые. Ноги тряпками замотаны. Боже, какие оборванные, еще хуже сибирского беглеца, хромого пастуха Антона.

Антон глядит и думает. Это манджурская армия не дождалась казенных поездов и пустилась пешедралом, торопясь на родину.

Опять дыра в белой овчине. Луна смотрит с неба сквозь эту дыру. Хорошо видно Антону подходящее войско.

Господи, да что же это, да какое это войско? Щеки у всех впалые, кожа и кости, как будто неделю не ели; у одних лица белые, как мел, у других темные, землистые, а у третьих на щеках и на лбу бурые пятна, как будто кровь.

Вот у того лицо разрублено, искривилось на сторону, а у соседа и совсем головы нет, а не падает, идет, от других не отстает.

«Турки падают, как чурки, — вспоминает Антон, — а наши без головы стоят, да табачок покуривают».

Тут есть все разряды, все воинские части. Вот казаки едут, лошади черные, шапки круглые набекрень. Господи, у одного рук нет, поводья на шее намотаны, как аркан, а сабля в зубах. Конец у сабли сломан и запачкан в красное, не то это ржавчина, не то кровь, а чья кровь, неведомо, чужая или собственная. И все оружие, которое несут с собой эти странные воины, сломано, испорчено, проржавело, как будто и оружие у них раненое, негодное в битву, побежденное врагом.

За казаками снова пехота. В китайских куртках, в женских кофтах, закутанные одеялами, хуже француза под Москвой в 12-м году. У иных бороды всклоченные. «Это запасные, — думает Антон, — а моего брата нет, убили, видно».

Что это за воины идут, растерзанные, израненные, хромые, на костылях, с руками на повязках? Должно быть, из госпиталей ушли и потянулись за другими. Тошно кости оставить на чужой стороне, дома и умирать легче.

Их все больше, они идут, им нет счета. Как овцы, побитые бурей, они проходят мимо Антона и смотрят ему в лицо так жалобно-жалобно…

«А моего брата нет», — думает Антон, и кажется ему, что все это его братья. Щемит сердце у Антона.

— Голубчики, — шепчет он засохшими губами. — Русская кровь. За что побили вас?..

Жалко Антону солдатиков.

— За что побили вас? — шепчет он и слезы льются из его глаз.

Новые и новые отряды проходят друг за другом. Вон артиллерия едет, пушки без замков, подбиты чужими ядрами, надтреснутые пулеметы. А прислуга тоже побитая, лежат, где кого захватило, кто на передке припал, кто орудие руками обхватил, да так и замер, кто распластался по колесу, будто колесуют его.

А везут эти пушки белые лошадиные скелеты, по двое в ряд.

Остовы сухие выступают ровно, как на параде, только жесткие кости чуть гремят друг об друга.

А вот не люди идут, а какие то обрывки, как только они держатся вместе! Один еще лопату на плече несет, а вся середина у него вырвана, даже луна насквозь светится, верно, ядром ударило. Вон другой, весь в клочьях, и проволокой обвит. Проволока щетинистая, в зубьях ее, должно быть, и держится. А этот обгорел и тело у него в черных трещинах, как головня. Эти ползут на карачках и широко переставляют руки. У них челюсть отвисла и рот зияет, как дыра, и в дыре ни одного зуба, — цинготные, должно быть.