— Тут есть поэзия, — сказал барон, закуривая сигару. — Меня радует и наполняет счастливым волнением борьба. Люди завели свой порядок — узаконенные приемы накопления миллионов, а я всей своей деятельностью свидетельствую, что борьба за жизнь может принять своеобразные формы. Легко было какому-нибудь Александру Македонскому или Наполеону, опираясь на миллионы солдат, хватать за горло целые государства и выжимать из них золотое масло. Попробовал бы Наполеон побыть хоть один день в моей шкуре. Предоставленный самому себе, он очутился на острове Св. Елены. А я вот уже пятый десяток живу, и через мои руки прошли сказочные богатства.
— Ты хочешь сказать, Вольдемар, что у тебя…
— Что я — хвастун? Скромность никогда не была моей добродетелью. Но не будем выходить из области сравнений. Наполеоновские маршалы в свое время служили приказчиками и трактирными половыми. В детстве я был парикмахерским мальчиком, но разве я потом не носил с честью графский титул, и разве меня не признают бароном вот уже три года? Если бы я сейчас умер, положим, от удара, меня схоронили бы на лютеранском кладбище и над моим благородным прахом воздвигнули бы прекрасный монумент. А подлинные бароны Игельштромы, пребывающие в Риге ныне в полной неизвестности и бедности, с благодарностью приняли бы от меня наследство, по-родственному разделив его с тобой. Все условно. И кто силен и предприимчив — жрет за десятерых и перед ним же, глядишь, вытягиваются в струнку и руки держат по швам менее способные.
— Неправда, Вольдемар, тут должно быть особое счастье.
— Не спорю. Надо уметь и обладать творческим умом, но самое главное — родиться с жаждой. И чем жажда неутомимее, тем ярче успех… Ну, да мы зафилософствовались с тобой, крошка. Это у меня всегда бывает накануне великих событий… Кстати, подай карты.
Баронесса подала две колоды карт.
Барон придвинулся к столу и стал раскладывать сложный пасьянс, а баронесса, сказав: «Ну, я, кажется, имею право отдохнуть», расстегнула крючки и кнопки, повертелась перед зеркалом, обмахнула лицо косметическим полотенцем и пошла в альков.
— Буду спать! — крикнула она из-за бархатной портьеры.
Вышел пасьянс. Барон докурил сигару.
В соседнем номере за перегородкой слух барона уловил подозрительный шорох. Налево была капитальная стена.
Он встал и приложил ухо к ковру.
Шорох продолжался. Потом все стихло. А через минуту раздался стук в дверь. Барон приотворил половинку дверей и увидел высокие ослепительные воротнички, фетровую шляпу и модный серый реглан.
— Вильгельм? Узнать нельзя. Дурного тона, но джентльмен. Нехорошо, что без доклада. Ты — известный виолончелист.
И барон захлопнул перед носом Вильгельма дверь.
Вильгельм разыскал в коридоре лакея, — и тот доложил об артисте Громиловском.
— Громиловский? А, карашо. А, кстати. Подать в номер ужин пораньше, дабы в десять часов мы могли будем начать наш концерт.
— Я очень счастлив, дорогой Громиловский, что ты не отказался исполнить мою просьбу… Послушай, черт тебя побери, — продолжал барон, запирая за лакеем дверь, — конечно, ты был сейчас в соседнем номере?
— Я, — отвечал Вильгельм, он же бывший Рыжий, а ныне Громиловский.
— Любознательность?
— На всякий случай.
— Опасность?
— Ни малейшей.
— Нахал, какая фамилия!
— Что на уме, то и на языке.
— Неужели догадался?
— Я не умею устраиваться, — сказал Вильгельм самодовольно, — и фортуна не благоволит. Нет коммерческих способностей. У тебя, как всегда, лежат в заграничных банках порядочные куши. А я частенько голодаю. Но смекалка имеется. Ты только адрес сказал, и я сообразил. Ах, дьявол!
Он хлопнул барона по коленке.
— Без фамильярностей, — дружески сказал барон. — Перешибешь. А также без крепких словечек — баронесса за портьерой.
Глаза Вильгельма потемнели, и в зеленом сумраке их сверкнули искры ревности.
— Ведь и я держал в руках райскую птичку, — понизив голос, сказал он.
Барон косо посмотрел на гранатовую портьеру и, нахмурив бровь, шепотом спросил:
— Что ты хочешь сказать?
— Ты барон Игельштром, — и я твой слуга. Ты наслаждаешься жизнью, кушаешь фазанов и прелестных женщин. А я ползаю на задворках, и в кои-то веки улыбнулась мне смазливая мордочка…
— Она предпочла меня. Чувство свободно, Вильгельм.
— Знаю. Я покорился. Тогда она была простенькой хористочкой, но такая же тоненькая. Сам же я и познакомил с тобой.
— Что сводить счеты! — с легкой досадой сказал барон. — Была она серенькой птичкой, а райской стала только теперь. И я не сомневаюсь, Вильгельм, что именно ради нее, и благодаря ей, должна упрочиться связь наша. Поверь, что если бы Милли склонила стрелку весов своего сердца в твою сторону, хотя бы на короткое время, я бы сумел это оценить. Ты еще меня не знаешь!
— Себялюбец!
— Себялюбец, но хочу, чтобы и другие около меня жили — близкие, как ты. Только высшие цели у меня на уме. Все для них. И первый я, и ты, и, конечно, райская птичка.
Барон закрыл глаза рукой и пояснил:
— Я — «сквозь пальцы».
Вильгельм ухмыльнулся.
— Нет, где уж нам. Я только так… Я сентиментален. Приятнее, ежели чисто. Свиньей я много раз и без того был. А что касается дела, — заговорил он другим тоном, — то по- товарищески. Слуга-то я слуга, — уловив выражение глаз барона, продолжал он, — сам же ты назвал меня волом, но на мне — весь фундамент.
— Ну, не фундамент, — улыбнулся барон.
— Ну, не фундамент, так свод. Вдруг на железный переплет наткнешься в два пальца.
— Вильгельм, ты уже такой умный?
— Не пью, а на бильярде да в стуколку ума не проиграешь. Над паркетом и смазкой работа пустая, а расколупать арку — не кокосовый тебе орех.
— Ты меня поражаешь, Вильгельм. Но, совершенно верно, именно для этого ты понадобился.
— Зачем ты ездил в Сестрорецк?
— Взглянуть на море и встретить талантливого юношу, которого заменил ты. Кстати, я не встретил его и, следовательно, не успел переговорить. Было и еще дельце…
— Грандиозный план….
— И простой.
— Лом, коловорот, пилы, огонь?
— Припасено!
— И аппарат?
— Для коробки с сардинками. К твоим услугам самый лучший.
— Из бессемеровой стали?
— Два раза был уже на службе. Могу сказать, с патентом.
— В Варшаве в прошлом месяце на Иерусалимской твоя работа?
— Паевого товарищества!
— Ловко было сделано.
— Мальчишки! Разве не читал?! Попались в Данциге. Хотели было политикой накрыться, но поскользнулись.
Вильгельм взмахнул бровями в знак согласия, что в самом деле мальчишки, не сумели спрятать концы в воду, и долго молчал. Наконец, поднял глаза, раздвинул усы и сказал хриплым шепотом с оттенком вопроса:
— Пополам?
Барон откинулся на спинку дивана.
— Но, по моим сведениям, там, по крайней мере, на миллион ценностей и наличными тысяч триста.
— Тем лучше, — не сдвигая усов, процедил Вильгельм.
— Но куда же тебе, Вильгельм, такая уйма?
— За труды праведные!
— Само собой разумеется, труды праведные, но ты не сумеешь распорядиться. Ты обалдеешь, и самый тупой сыщик тебя сцапает.
— Надоело. На ноги стану. Нищета заела. Паспорт переменю. Может быть, тоже сделаюсь графом и начну гастроли. Хорошие знакомства всегда на пользу нам.
— Неверный путь избираешь, — озабоченно произнес барон. — Авантажности в тебе этой нет. Но, ладно… Посмотрим… Ладно!
— Надуешь?
— Может быть!
Вильгельм встал и в приятном волнении зашагал по комнате, распрямляя плечи.
— Поесть бы охота.
— Пальцы проглотишь!
— Люблю тебя, — заговорил Вильгельм. — Неистощимая ты голова. Ну что я в сравнении с тобою. Конечно, вол. А ты философ, математик, профессор, умственный аристократ, столп и утверждение нашего ордена[19].