Милли когда-то была оценена в крупную сумму, и на ее манеры было обращено особое внимание; и оттого она так в совершенстве умела играть тарантеллу. Еще она могла петь шансонетку: «Par ci, par lâ — et voila»[20]. Если бы она осталась одна на свете, шансонетка прокормила бы ее: ничто не может быть пикантнее и вместе с тем наивнее. Бывший персидский шах восхищался ею подряд два года в Одессе.
Одним словом, нервы Милли не выдержали и, когда барон исчез, а она, подойдя, к шторе и приподняв ее, увидела, что на перекрестке стоит не один городовой — их было трое, и все они отдавали честь подошедшему офицеру — она потеряла сознание, упала в кресло и уронила головку на мраморный подоконник.
Прошла вечность..
— Милли! — окликнул баронессу знакомый голос.
Она увидела над собой запыленное лицо барона.
— Полиция! — произнесла она с ужасом.
— Где?
Молодая женщина с тоской посмотрела на перекресток. Помощника пристава и двух городовых уже не было. Стоял по-прежнему, как монумент, постовой городовой, только пониже ростом.
— Вольдемар, Боже мой, бежим!
— «Бежим, спешим!» — передразнил барон. — Ты, ангел мой, с ума сходишь. Меньше всего ожидал я от тебя… Хороша подруга, которая, как, свинец, тянет ко дну. Мне крылья нужны. Полно, — девчонка, успокойся! Смотри, как рассветает. Сыграй-ка что-нибудь безумно бравурное.
— Когда я тебя вижу — перестаю бояться, — с бледной улыбкой покорно сказала Милли и пересела к роялю.
А барон нагнулся к ее маленькому ушку и сказал:
— Сейчас будем вскрывать сардинки.
— Все, как во сне, — проговорила она и бросила руки на клавиши.
— Крепись же, — сказал он и снова прыгнул в пролом.
Вильгельм Громиловский, острый профиль которого озарен был белым светом плавильной лампы, заряженной электричеством, держал асбестовый рожок в руке, и пламя, выдуваемое с силой, широким языком лизало дверку несгораемого шкафа. Сталь из красной становилась голубоватой, лишь местами покрытой пунцовыми пятнами.
Барон взглянул на дверку, потер руки.
— Созрело!
Взял трехгранку, нажал на раскаленную сталь острием и ударил молотом. Трехгранка вошла в стальную броню, как нож в масло. Уперев трехгранку на железную подстановку, так что образовался рычаг с длинным и коротким плечом, барон быстро взрезал броню, и она свернулась в местах разреза и покоробилась, как жесть.
— На наше счастье, ужасно прескверно делают на заводах все эти несгораемые вещи, — насмешливо заметил барон. — Потуши лампу. Мошенники! А деньги лупят настоящие!
Дверка распахнулась.
— Поджарь, — сказал барон, — еще вон ту коробку. Может быть, только документы. Но спрос не беда.
Он вынул из отделений шкафа толстую пачку английских, французских, немецких и русских банковых билетов и рассовал их по карманам.
— И ты! — крикнул он. — Половина твоя!
Вильгельм почувствовал тяжесть за пазухой своей мокрой от пота и черной от пыли сорочки и усерднее приналег на другой шкаф.
Пламенный язык с шипением лизал бронированную сталь.
Шкаф оказался тоже с деньгами. Барон ощупал карманы и вздувшуюся грудь, посмотрел на вздувшуюся грудь Вильгельма, на часы, на секунду задумался и сказал:
— Голконду сразу не заберешь, да и чутье не обманывает: в остальных ящиках и тайниках должны быть бриллианты, именные билеты и прочие подозрительные ценности.
— Подозрительные?
— Потому что опасные… они имеют приметы, а вынимать камни — не стоит игра свеч.
— Ступай, а я останусь, — с жадно засверкавшими глазами сказал Вильгельм.
— Застрелю, — со свирепой улыбкой сказал барон.
— Боишься, что застряну?
— Наверняка.
Вильгельм пожал плечами и опустил руки.
— Твой слуга.
Барон поднялся по канату первым, за ним — Вильгельм.
При свете электрических ламп и яркой утренней зари, лившей свои лучи из-под полуопущенной шторы огромного окна, странный вид являла собою комната. Груды мусора, на всем пыль — и серая, как тень, Милли, в изнеможении бившая по клавишам окоченевшими пальчиками.
Барон кивнул ей.
— Брось. Подкрепимся. Уложи свои вещицы. Три часа, а в банк приходят — в девять, положим, в восемь. Вильгельм, мусор убрать.
— Куда?
— Под кровать, а часть — нидер[21]. Ну, и вычистить ковер щеткой и заплату пришпилить обратно — кнопками… С восьмичасовым поездом будем уже далеко. Поверь, если я ездил вчера в Сестрорецк, то тоже недаром, не только ради тех причин, о которых я тебе, Вильгельм, поведал. Все уже было решено и, если бы я не встретил тебя, я сделал бы один. И, может быть, было бы лучше: дележки не было бы! — засмеялся барон. — Силен во мне товарищ. За Выборгом запутаем след. Вчера из Сестрорецка уже выехал приблизительно похожий на меня и с такой же спутницей — только она под вуалью — барон Вольдемар Игельштром. Сыскная погоня помчится и, руководствуясь банальной психологией, сделает угонку в сторону за этой четой, а мы докатим до Або, сядем на пароход и — в Стокгольм, и в Копенгаген… Дружески расстанемся, Вильгельм, и, если вновь появимся в Петербурге, то уже в другом одеянии и под другими знаками.
Он вымылся у рукомойника и то же сделал Вильгельм, когда окончил уборку номера. Оба они оделись джентльменами, а слабонервная Милли попыталась заснуть. Товарищи сняли запыленные газеты и принялись за остатки ужина. Чокнулись.
— А разве нельзя сейчас уйти? — спросил Громиловский, устремив на барона взгляд.
— Можно, но трудно. Надо дождаться все-таки же настоящего утра. Должно быть правдоподобно.
— У тебя не работают кузнецы в душе?
— Не трушу ли я? Трусость бывает двух родов — глупая и умная. Глупый, большей частью, выдает себя. Великолепно сделал дело, а в три часа удирает и сразу обращает на себя внимание.
— Но видишь ли, я музыкант, гость, и смешно же оставаться на всю ночь.
— Ты прав, — забарабанив пальцами по столу, сказал барон. — Но без меня оступишься. С тобой огромные деньги.
— Глазам своим не верю и рукам! — раздвигая пиявки до ушей, проговорил Вильгельм.
— Но черт с тобой. Непрактичность есть глупость и должна быть наказана; да за что мы пострадаем? Таким образом, я предпочел бы, чтобы ты оставался с нами. Ты гость, но мы пригласили тебя ночевать. Может быть, виолончель опять сейчас запоет. Вильгельм, я буду неспокоен, если ты уйдешь. Меня начинают одолевать дурные предчувствия, а знаешь, я в этом отношении не ошибался.
— Как хочешь, — тоже барабаня пальцами, проговорил Вильгельм, и глаза его не были потуплены.
— Значит?
— Нет.
— Стоишь на своем?
— Да, барон, на своем. Я нахожу, что подозрительно оставаться именно на всю ночь… Отчего же не воспользоваться шансами? Охотно подожду тебя у Выборгского вокзала в гостинице. Возьму футляр с виолончелью, приеду и займу скромный номерок, а швейцар выпустит меня, само собой разумеется, без всяких…
Баронесса лежала на постели, и глаза смыкались, и свинцовые веки опускались с неудержимой тяжестью. Но теперь сон отлетел, энергия возвратилась. Она вскочила, оделась по-дорожному за портьерой и вышла к мужчинам.
— Я тоже хочу есть и пить, — щурясь на свет, сказала она и протянула свои тонкие руки к барону.
Он посадил ее около себя.
— Не спишь. Слышишь, что задумал Вильгельм?
— Он прав. Отчего же ему не уехать вперед? Только не надо ему давать ничего с собой: явился он с пустыми руками.
— На первый взгляд, логично. Но откуда же моя тоска? — с тревогой в голосе спросил барон. — Ну, хорошо, да будет по-твоему, если и Милли находит.