I

В квартире купца Александра Гавриловича Сторукина спущены были шторы, и было темно…

Дом принадлежал ему, пятиэтажный, старинный, на Гороховой улице.

Самому ему было лет за шестьдесят, если не все семьдесят. Но он взбирался на пятый этаж еще легко.

И с пустыми руками не возвращался; под мышкой нес картину.

Он усаживался с ней у окна единственной светлой комнаты, в которой проводил большую часть жизни, рассматривал покупку, освежал скипидаром, мыл спиртом, и хороша ли была картина, плоха ли — в обоих случаях уничтожал ее: от живописи оставалась только бледная тень.

Но Сторукин восхищался ее колоритом, рисунком и, перелистав справочники и руководства для коллекционеров, определял, к какой школе она принадлежит и какому мастеру ее можно приписать; потом присоединял к грудам картин, которыми наполнены были уже остальные комнаты, где жили пауки, мокрицы и, может быть, призраки.

На Ново-Александровском рынке Сторукин дорого не платил: чем дешевле доставалось произведение великого художника, там радостнее билось его сердце. Он удивлялся невежеству торговцев и по праздникам посещал церковь, где горячо молился.

Камень астерикс<br />(Фантастика Серебряного века. Том III) - i_018.jpg

Ходил он в засаленном сюртуке, брил лицо, не бывал в трактирах, не знал женщин; был беспощаден к квартирантам, с которых взимал плату лично Б сопровождении дворника; прислугу не держал, боялся, что его отравят; сам варил себе гречневую и манную разминаю, питался воблой и ветчиной, ничего не пил, кроме чая. Был скряга, и весь дом презирал его.

Вид у него был опущенный, но часто глаза его и сухие губы расцветали улыбкой несказанной радости.

Он не обращался к адвокатам о выселении неисправных квартирантов, а вел дела сам; посредников не любил, берег деньги. И никто, кроме маленького, невзрачного человека, который вечером аккуратно приходил к нему уже десять лет подряд, не знал, что самые большие радости Сторукину доставляют смываемые им картины.

Этот человек, которого Сторукин называл просто Порфивей — Порфирий Калистратович Девочкин — служил в Мещанской управе писцом за ничтожное жалованье и под диктовку Сторукина писал прошения мировому судье, составлял каталоги картин, отличался молчаливостью.

Сторукин платил ему, разумеется, тоже гроши, но Девочкин не заикался о прибавке. Он бесконечно долго носил одно и то же платье; уже вытерлись швы, а сюртучок — чистенький и как будто свежий; и бесчисленные заплаты на сапогах сверкали безукоризненной ваксой. Он даже ухитрялся носить перчатки, у него были часики с цепочкой и записная книжка с серебряным карандашиком.

За десять дет Девочкин не узнал, была ли когда-либо семья у Сторукина и почему он одинок. А Сторукин, по-видимому, даже не интересовался, почему Девочкин не носил обручального кольца.

Сторукин имел только представление о Девочкине, как о трезвом, аккуратном, но бедном и жалком человечке, а Девочкин знал, что Сторукин не только неопрятный, скупой и противный, но и любящий за бесценок приобретать драгоценные картины, очень богатый и малограмотный, не внушающий к себе ни малейшей жалости человек.

Ему не было известно, какой капитал у Сторукина, но, приблизительно, оценивал он старика тысяч в пятьсот, не считая дома, в котором было сто мелких квартир и десять магазинов.

II

Проходили дни, недели, годы. Неизменно, несмотря ни на какую погоду, бродил по рынку Александр Гаврилович и, возвращаясь вечером домой, встречал на лестнице поджидавшего его чистенького, бесцветного и услужливого человека в худеньком пальто, с портфелем, в котором лежали переписанные жемчужным почерком прошения и письма торговцев, с которыми у Сторукина были денежные отношения.

— Здравствуйте, Александр Гаврилович, — кланялся Девочкин.

— Здравствуй, Порфиша, — отвечал Сторукин и впускал секретаря в квартиру.

— Холодненько сегодня.

— Морозец!

— Согрей-ка чайку! — предлагал Сторукин.

Немедленно согревал на спиртовой камфорке синий чайник исполнительный Девочкин и первый стакан наливал себе. Давно уже не боялся Сторукин Девочкина, но вошло в обычай: второй и последующий стаканы пил Сторукин, а Девочкин от повторения отказывался, он не прикасался даже к колбасе и к вобле; он был сама умеренность.

Все нравилось Сторукину в Девочкине, даже то, что на вид он казался мальчиком. Есть такие мальчики, страдающие собачьей старостью; не растет ни бороды, ни усов, а вокруг глаз и на лбу морщины, и ни кровинки в лице. Впрочем, сеялись темные усики на верхней губе Девочкина, и он умел закручивать их и смазывать, чтобы лучше держались кончики, смолистой помадой.

Ежедневно видались и друг друга не знали ни Сторукин, ни Девочкин, но чем дальше, тем прилежнее друг о друге думали.

То, что стал думать о Сторукине Девочкин, пришло ему в голову еще с первого вечера, когда он сделался его домашним секретарем за пятнадцать рублей в месяц. А то, чем занята мысль Сторукина о Девочкине, зародилась в нем в последнее время, когда он переходил улицу, был сбит с ног мотором и только чуду был обязан тем, что отделался легкими ушибами: Господь спас.

III

Дня четыре не выходил Сторукин из дома и соскучился по картинам. Поздней ночью не спалось, жутко стало ему от бессонницы. Ноги млели, но он мог ходить. Он встал и с керосиновой лампой в руке вошел в залу, набитую картинами по обеим сторонам; они были сложены, как «дрова». Тускло блестели золотые рамы; паутина и пыль, как серый бархат, покрывали ребра рам и картин. Рядом с залой еще были две комнаты поменьше, тоже набитые картинами; и такой же толстый серый бархат лежал на них. Он вытащил наугад одну из картин и не мог разобрать, «Старуха» ли это Рембрандта или «Грозовая ночь» Сальватора Розы[22]. Когда он задвинул назад картину, раздался писк: он потревожил мышиное гнездо. Жуткое чувство стало тяжелее; и вдруг он совершенно ясно увидел перед собой бледное лицо Девочкина, с его собачьей старостью и вверх закрученными, чуть заметными усиками. На мгновение появилось оно и исчезло. Александр Гаврилович махнул рукой на картины и поторопился вернуться в постель, а мысль о Девочкине не покидала его.

Два месяца таил он ее. Ложился спать, вставал, варил манную кашу, выколачивал из квартирантов плату, тащился на рынок, а сердце шептало: «Девочкин, Девочкин». И угрюмо сдвигались над переносицей его белые брови, и из-под них озабоченно смотрели на неопределенные и, может быть, страшные дали свинцовые глаза Александра Гавриловича.

IV

Был осенний вечер. Сторукин медленно поднимался по ступенькам своей крутой лестницы, останавливался на каждой площадке и ждал, что увидит Девочкина. Скудно светило электричество, но все же нельзя было проглядеть Девочкина, несмотря на всю его тщедушную и призрачную серость; на последней площадке тоже его не было. Пришел к себе Сторукин и рассердился.

Раздался звонок. Пуще рассердился старик.

— Кто?

— Телеграмма?

Сторукин приотворил дверь на цепочке, расписался и запер снова на замок. Телеграмма была от Девочкина: «Заболел». Сторукин прошелся по кабинету удовлетворенный. Обрадовался, что болезнь помешала секретарю прийти, а не что-нибудь другое. И вдруг зашевелилось в сердце что-то, чего он давно не испытывал. Он завернул сахар и чай в бумажку, спустился на улицу, купил булок в кондитерской и пошел в «меблирашки», где жил недалеко от него — он знал его адрес — Порфирий Калистратович. «Ой, не застану дома», — сомневался он Но Девочкин лежал в постели бледный и призрачный. Каморка у него была крохотная, около отхожего места. Едва-едва мигала лампочка на некрашеном столике, на стене висела, тщательно заколотая в простыню, пара, в которой являлся на службу Порфирий Калистратович; в головах была прибита фольговая иконка, под нею карточка.