— Доктор был? — сурово спросил Сторукин.
— А я без медицины, я так отлежусь, — пропищал Девочкин. — Бесконечно благодарен вам за внимание-с.
— Что у тебя, Порфиша?
— Маленький жар, Александр Гаврилович.
— Действительно, жар; смотри-ка, не тиф ли?
— Помилуйте, от волнения-с.
— Чем же ты так взволновался? — удивился Сторукин.
— А от житейских размышлений, — отвечал Девочкин, и глаза его странно блестели.
Сторукин сел на единственный стул, взял со стола финский нож и стал им играть.
Глаза Девочкина беспокойно-болезненно остановились на ноже.
— Мне сегодня исполнилось сорок лет, Александр Гаврилович.
— Ну, так что же?
— Больше ничего-с, — с тоской произнес Девочкин.
— Я тебе принес тут кое-чего, — сказал, вставая, Александр Гаврилович, — может, тебе денег оставить немного? Ась?
— Помилуйте, свое жалованье я забрал-с.
— Сочтемся.
— Не могу, Александр Гаврилович; совесть не разрешает, а иначе, я, положительно, расплачусь.
— Эх ты какой, право! — сказал Сторукин, и рука его, уже опущенная в карман, оскудела. — Ну, как знаешь… А я, кстати, пришел за прошениями.
— Они переписаны, Александр Гаврилович, в портфеле находятся.
Александр Гаврилович сам достал из портфеля бумаги, сложил их и опустил в боковой карман.
— Скореича, Порфиша, выздоравливай.
Порфиша рассыпался на постели мелким бесом. Совсем погас от счастья. Но когда Сторукин ушел, тяжело передвигая ноги и не оглядываясь, Девочкин схватил финский нож и крепко сжал его в руке.
Нож от давнего употребления уже приобрел отполированность благородного металла, а куплен он был на другой день после первого вечера занятий у Александра Гавриловича. И та неотвязная мысль, которая грызла Девочкина в его одинокие часы и бесконечные бессонницы, поселилась с этим ножом в каморке близ отхожего места. Она не покидала его, когда Девочкин резал ножом гнусную углицкую колбасу, когда он спарывал им старые нитки на местах оборвавшихся пуговиц, когда чинил карандаши и, в особенности, когда точил его о брусочек, найденный им под воротами дома Сторукина. Состарилась сталь ножа, и состарилась мысль; но острей стал нож, чем был, и угрюмее и мрачней стала мысль.
Порфирий Калистратович почувствовал себя хорошо уже к вечеру на другой день. Он тщательно приоделся, пристегнул бумажный воротничок и собрался к Сторукину. Дошел до выходных дверей меблированных комнат, и ему показалось, будто его кто-то зовет. Он остановился и вспомнил: забыл захватить с собой финский нож. Он взял его, надел на него порыжелый кожаный чехольчик и сунул в карман брюк.
Какой-то странной жизнью жил этот нож. Показалось Девочкину, что от ножа распространяется на него озноб. В сумраке на углу Гороховой и Садовой он увидел молодое лицо с дугообразными бровями и детскими глазами корсетницы Фени. Со старшей сестрой она жила в его «меблирашках». Она улыбнулась ему.
— Дайте двугривенный! — сказала она.
— Нет, Феня, не богат.
— А когда вы будете богаты?
— Вдруг разбогатею, — сказал он.
— Но неужели же нет двугривенного?
— Принцип.
— Какой принцип? — со смехом спросила Феня.
И быстро рассталась с кавалером, который отказал в двугривенном.
— Ты хорошо поступил, — сказал ему нож, — ты очень хорошо поступил, ты должен закалить себя, быть твердым, как я. Но ты напрасно проболтался о богатстве, еще неизвестно. Не надо поддаваться чарам мечтаний.
Девочкин опустил в карман руку и ладонью согрел нож.
— Мой единственный друг!
— Сегодня я особенно остер, — сказал нож.
— Потому, что я тебя наточил.
— Хорошо, что ты обнимаешь меня, — продолжал нож. — От меня ты наборешься бодрости и ненависти.
— Я прощаюсь с тобой.
— Ты оставишь меня там? — спросил нож.
— Так лучше будет, ты разом — нож и пробка!
— Но Феня была у тебя и нацарапала на костяной ручке твои инициалы.
Девочкин вздрогнул:
— Я вспомнил, надо стереть!
— Сотри.
— И отложить?
— Если откладывал десять лет, почему не отложить еще на день?
— Умный финский нож.
Робко и угодливо билось сердце Девочкина, когда он позвонил у заветной квартиры; и, спросив, кто, звякнул цепью и впустил его к себе Александр Гаврилович.
— Уже здоров, Порфиша?
— Молитвами вашими.
Сухие губы Сторукина сложились в кривую улыбку.
— Садись, побалуемся чайком. Не помнишь, в котором году умер Рембрандт?
— В 1665[23].
— А на подписи 1688, — задумчиво сказал старик. — Видно, реставратор поправил. Кабы не год, вылитый Рембрандт, и цена ему сто тысяч.
— Изволили освежить?
— Маненько. Краски — как фаянс, ничто не берет.
— Дорого изволили дать? — взглянув на картину, похожую на печную заслонку, спросил Девочкин.
— Руп с четвертаком.
Вздох вырвался из груди Сторукина, и он почти уронил картину на пол.
— На много миллионов у меня их, — сказал он. — Что бы ты сделал, Порфиша, — помолчав, начал он, — кабы у тебя было 2700 картин, а может, и больше, самых первеющих мастеров?
— Не могу представить себе.
— Тряхни мозгами.
— Не имею права-с.
— Я тебе говорю.
— Я бы музей основал, примерно вашего имени.
— Дорого стоило бы, Порфиша.
— А он бы себя окупал помаленьку, за сходную плату-с.
— Но помещение надо было бы устроить.
— А при добром желании.
— Ну, а если б, Порфиша, ты вдруг выиграл двести тысяч? — помолчав, спросил Сторукин.
— Выигрышного билета нет у меня!
— Ой ли?
— Невыгодная бумага для бедняка-с, Александр Гаврилович, только убыток приносит; а шансы выиграть такие же, как если бы кто-нибудь тебя взял да и пырнул финским ножом в сонную артерию, чтобы воспользоваться вот этаким пиджачком-с. Возможно; однако же, не случается; и мы благополучно доползаем до гробовой доски.
— Верно. А у тебя есть деньги?
— А почему вы так думаете, Александр Гаврилович?
— А по твоему житью-бытью. Больше билета не проживешь: за коморку, чай, зелененькую платишь, обедаешь на две — самое большее, колбасы не ешь.
— Случается, кушаю.
— Ну, на пятак в день купишь, и довольно с тебя.
— А угадали! — с бледной улыбкой сказал Девочкин. — Деньги, действительно, есть; я двадцать пять, действительно, проживаю, у вас хороший глазомер; а что касается жалованья, которое от вас, то целиком сберегаю. И в течение десяти лет капитал мой дошел до двух с половиной тысяч.
— Ишь ты! — приятно осклабился Александр Гаврилович и впервые приласкал Девочкина — погладил по плечу.
— Ну, а в самом деле, — продолжал он, — допустим, и у тебя были бы картины, как у меня?
— Музей можно было бы сделать небольшой, Александр Гаврилович, на пятьсот картин; кстати, они все невелики; и постоянно переменять, на стену вешать разные по очереди, а в газетах публиковать, что вот, мол, сегодня голландская школа, а через месяц фламандская, а там итальянская или какая еще другая.
— Умно! — воскликнул Сторукин, хлопнув себя по лбу рукой. — Ну, а не стал бы ты кидать деньгами направо и налево?
— Помилуйте-с.
— На кокоток, да на заграницу?
— Да что вы-с, Александр Гаврилович?
— Или вдруг женился бы на какой бедняжке и стал бы возить ее в каретах и в колясках, да моторах?
— Да за кого же вы меня принимаете, Александр Гаврилович?!..
— Ну, а кабы вдруг, место двух тысяч, да миллион получил?
— Да как же, Александр Гаврилович? Таких выигрышей нс бывает!
— А положим, у тебя дядя какой — американец проявился бы.
— Я очень вам признателен за гипотезу, но это вроде сновидения из тысячи и одной ночи.