Композитор Глазунов, живущий теперь в Париже, делится с Александром Петровичем своими новостями:

«Париж, 4 января 1929 г. Глубокоуважаемый и дорогой Александр Петрович! Хорошо известные Вам Ваши почитатели... сердечно поздравляют Вас и Вашу семью с наступившим Новым годом, а также с приближающимся днем Вашего ангела... 19 декабря я сбыл свой первый концерт в Париже... Концерт прошел весьма оживленно, хотя зал не был переполнен. Причиной тому, я полагаю, было праздничное время и некоторая недостаточность в рекламе, а главное, зал так велик, что вмещает свыше 2000 слушателей и редко бывает заполнен. Оркестр и публика встретили меня радушно и почтительно. Леночке, исполнявшей мой фортепианный концерт, много аплодировали.

Жизнь после концерта протекает несколько однообразно, и временами скучаю из-за отсутствия постоянной работы. В ближайшем будущем предстоит поездка в Лиссабон и Мадрид... Начинаю подумывать о возвращении... Мы о Вас много думаем и помним... Здоровье мое сносно. Сейчас настоящие холода со снегом и даже морозом, что, в сущности, лучше сырой погоды... От своих коллег мало получаю известий. Больше приходят письма с французскими марками. Сейчас встретил Эмиля Кунера, который будет дирижировать русскими операми. Цикл начнется в конце января и обещает быть весьма художественным. Всего, всего Вам лучшего, дорогой Александр Петрович, живите и здравствуйте!»

Много писем приходит — разных, от разных людей, из разных городов и стран; вечерами за чаем он перечитывает их. Потом поднимается на третий этаж, в библиотеку... Открывает том Шекспира («он читал его параллельно с английской историей, читал «Фауста» по-немецки. Летом на даче читали вслух Чехова, Зощенко, Тэффи...»)5.

Да, жизнь, полная тревог и напряженного труда, но — счастливая! Он сам осознает это и пытается разобраться, что приносит наибольшее счастье и ощущение устойчивости; приведем отрывки из письма его к Н.А.Морозову, написанного по поводу 75-летия Николая Александровича (бывший тайный советник пишет бывшему государственному преступнику, просидевшему около 25 лет в заключении!):

«Зная по собственному опыту, насколько трудно без перерыва работать до 75-летнего возраста, когда внешние обстоятельства слагаются крайне благоприятно для избранной работы, я тем более удивляюсь работе семидесятилетних людей, жизнь которых протекала в невероятно тяжелых условиях, приводивших иных к душевным заболеваниям или более решительному концу.

...Причину всего этого я вижу в Вашем влечении к научным исследованиям, в пристрастии к науке, вечной нелицеприятной искательнице истины, без всякой связи с своими личными интересами, интересами различных кругов и сообществ, но полезной, необходимой для всего человечества, для его будущего — не только благополучия, но и возможного существования, ибо без успехов и быстрого развития точной науки известные нам теперь естественные ресурсы могут оказаться недостаточными или иссякнуть.

Научные размышления, преследующие такие возвышенные цели, позволяют переносить личные невзгоды, часто забывать о них, поддерживать бодрое настроение, заставляют мыслить свободно, не стесняясь никакими верованиями и доктринами, никакими авторитетами, покоряясь лишь одной, одной истине».

Тут какая-то едва слышная щемящая нотка выскальзывает в этом повторе: «одной, одной истине» — то ли оттого, что невозможно прожить, покоряясь «одной, одной истине», то ли оттого, что вот она и подходит к концу, жизнь, покорная «одной, одной истине»...

И все-таки он был счастлив! И он был бы вполне счастлив, до самого конца счастлив, если бы одна мысль не тяготила его, одна забота не глодала его, один долг не давил на плечи, требуя исполнения...

Глава 18

Исполнение долга

Как ни крепок он еще физически — бодро ходит, по лестнице бодро взбирается, — он уже стар, а молодым людям кажется прямо-таки допотопным существом: употребляет выражения «днесь» и «осьмнадцать» (и еще какие-то уральские речения, и домашние никак не могут отучить его, одергивают и шипят, а он виновато моргает глазами), не любит перепечатанных на машинке бумаг — и если б это только было возможно, он в машинное бюро посадил бы писаря, которому поручал бы всю деловую переписку и свои рукописи, но перевелись писари! Стыдно признаться, но он не любит (и побаивается) автомобилей — и предпочитает конные экипажи! При академии теперь организован автомобильный парк, и президенту охотно предоставили бы возможность пользоваться легковым «фордом» или «линкольном» — и Евгения Александровна горячо уговаривала его согласиться! — нет же, и все... Уперся. Одно слово: старик, что с него взять.

И потому каждое утро к подъезду подкатывали два экипажа. Нет, Александр Петрович довольствовался одним, ему вполне хватало, а другой предназначался для академика Марра, который страдал той же причудой; запах бензина доводил его до истерики. Марровским экипажем управляла миловидная девушка, владевшая несколькими языками, что, вероятно, было не случайно. Дело в том, что сам Николай Яковлевич знал несметное количество языков и речений и частенько с вечера, засидевшись за книгой, написанной на редчайшем малагазийском наречии, вставши поутру, не знал, на каком языке разговаривать с окружающими; забывал. И естественно, обыкновенный кучер не мог понять, куда везти: в университет, наркомат или академию. Рассказывают, что, бывало, войдя в студенческую аудиторию, он вскакивал за кафедру и два часа без перерыва читал лекцию... из которой никто не мог понять ни слова; сказывалась вечерняя книга. Так что у кучера (кажется, из бывших его студенток) и выхода иного не было, как только овладеть несколькими языками.

Кучер Александра Петровича был совсем особого склада — начать с того, что и в физическом отношении: это, конечно, был мужчина, притом здоровенного роста, краснолицый, происхождением из татар. Шил он с семьей в том флигеле, где сейчас Архив Академии наук, и лошадей с вечера заводил во двор, а поутру запрягал пораньше. Лошади были превосходны, горячи, и, прежде чем подкатить к президентскому дому, он долго гонял их по набережной, чтобы утомить и успокоить. Зимою на поворотах сани заносило, и, чтобы президент не вывалился, кучер держал его за пояс или загораживал своей огромной лапищей. Картина эта была так знакома василеостровцам, что они тотчас догадывались: «Президент покатил».

Александру Петровичу был экипаж тем более дорог, что ему пришлось в свое время за него повоевать. В эпоху военного коммунизма его, так сказать, обобществили, что, конечно, доставляло президенту большие неудобства. И однажды он даже вынужден был написать такое сердитое письмо:

«Управляющему делами Академии наук.

По должности президента мне было предоставлено преимущественное право пользоваться принадлежащей Академии лошадью с экипажем. С текущей осени, насколько мне известно, право пользоваться тем же транспортом распространилось на ряд других лиц. 29 октября мною была заказана лошадь к 1/2 2 дня, чтобы доставить меня в Минералогический институт, а затем на заседание Полярной комиссии.

Уже когда кучер ждал меня у подъезда Минералогического института, один из служащих Академии обратился к нему с вопросом, свободен ли он, на что был дан ответ, что лошадь занята на довольно долгий срок. Тем не менее, в 5 часу ко мне на квартиру позвонили, чтобы справиться, освободил ли я лошадь, на ответ же, что нахожусь еще в Академии на заседании, послышался смех и замечание, что никакого заседания в Академии нет.

Предупреждая, что повторение подобного инцидента допущено мной не будет, сообщаю Вам изложенное для соответствующих мероприятий».

Зная мягкий характер Александра Петровича, управляющий по тону письма понял, что он рассержен невероятно, и немедленно произвел «соответствующие мероприятия». Обобществление обобществлением, а на президентский экипаж не посягать. И с тех пор Александру Петровичу никаких неудобств (если не считать критики со стороны дочери, к чему он уже привык) касательно экипажа испытывать не приходилось.

вернуться

5

Из письма А.В.Балтаевой. — Примеч. автора.