Когда мы остановились на днёвку, нас вызвал командир. Под дубом, временно ставшим штабом, он держал совет с еле шелестящим Хокканеном, тётей Фросей (живой и здоровой) и старшим лейтенантом Карягиным, окруженцем, который командовал третьим взводом. Больше из командиров взводов не уцелел никто, и я подумал зло, что напрасно беспокоился насчёт Виктора и его послевоенной судьбы — в Фергану похожий на Чебурашку молодой лейтенант уже не вернётся. Никто не помнил, как он погиб. Но тут всё было ясно.
Знаете, что самое ужасное на войне? Не то, что гибнут люди. А то, с какой скоростью ты их забываешь. Даже тех, кого звал друзьями. Владимир Семёнович был неправ в своей песне, что…
Или, вернее, прав. Но это ненадолго. Вот что страшно…
… — Это значит так — плохо это наше дело, — Мефодий Алексеевич вздохнул. — И с едой это — плохо дело. И это — вроде как и это бездомные мы теперь.
— Ранетые-то, Женя говорит, — вмешалась тётя Фрося, — которые тяжко поранеты, они помрут почти все.
— Это ещё как сказать, — прошептал Илмари Ахтович — он курил, несмотря на то, что у него даже пытались силой отобрать трубку.
— Не о тебе речь, Ахтыч, тебя и топором не убьёшь, — отмахнулась тётя Фрося.
— Правда, — сказал Женька. — Товарищ Хокканен выживет, и Аринка с дядей Гошей выживут. А остальные… — он покачал головой.
— Ну, тут что это — поделаешь… — командир тяжело вздохнул, потёр свою гномью лысину, и я уже в который раз удивился, какой запаса прочности, оптимизма, отваги и веры таится в этом человечке. — Планы мои такие, что я про них помолчу. Куда это — поведу, туда и пойдём…
— Если бы моя туника могла говорить, я бы её сжёг… — пробормотал Максим Самохин, кривясь — немецкая пуля раздробила ему запястье, и Женька опасался, что Максим больше не сможет нормально владеть рукой.
— Чего это? — заинтересовался командир. Максим пояснил:
— Это в древнем Риме был полководец Сципион. Его однажды спросили, какой у него план ведения боевых действий. Ну он так и ответил. А туника — это одежда.
— Ну это чего — умный был мужик, — заключил Мефодий Алексеевич. Задумался снова и спросил: — Это — побеждал небось?
— Ну, ни одного сражения не проиграл, — подтвердил Максим.
— То-то и это — оно, — поднял палец командир. — Одно это скажу — трудно будет — невмочь. Потому объявите это людям — кто чует это — не выдержит — тот пусть оружие это оставит и уходит.
— Ты… совсем… одурел… Алексеич… — в четыре приёма выдохнул Хокканен.
— А по-моему верно дело, — покачала головой тётя Фрося. — Только чего ж порознь разговаривать? Построить всех и объявить…
— Я против, — покачал головой Карягин. — Вы как хотите, я — против.
— Я тоже, — неожиданно сказал Сашка, упрямо сощурив свои круглые глаза.
— А я это — никого не спрашиваю, — хладнокровно обрубил командир. — И насчёт построить — это верно. Вот сейчас и это — давайте… А ты это, Саш, задержись…
…Мне почему-то казалось, что никто не уйдёт. Ну, как в кино. Но девять человек, сложив оружие, покинули строй. Правда, они прятали ото всех глаза и молчали, и им никто не говорил ничего, а в молчании отчётливо ощущалось презрение — нас всё-таки стало ещё меньше.
Я, если честно, не знал, как отнестись к такому решению командира. С одной стороны, оно вроде бы было правильным — зачем нам те, кто внутренне уже смирился с поражением? Но с другой стороны — а если их вот сейчас прихватят немцы?! Сколько они расскажут об отряде? Была ещё и третья — я уже понимал, что Мефодия Алексеевича за такое решение по головке не погладят оттуда. С Большой Земли. Я, правда, пока не видел тут безбашенных людей из НКВД с манией преследования в мозгах и пеной бешенства на губах — таких тоже любили показывать в кино, особенно в новых фильмах. Но, как ни крути, а за роспуск части отряда могут просто расстрелять. По законам любой армии, примеров-то куча в самых демократических обществах…
Свои подозрения я держал при себе. А вот Сашка подошёл ко мне сразу после «торжественной линейки», как он это построение почему-то назвал. И выглядел он бледно.
— Борька, — сказал он, оглядевшись, — на, посмотри, — и протянул мне листок бумаги, страничку из школьной тетради.
— Опа! — я прикрыл глаза и потянулся к нему губами. — Саня, какой класс! Ты назначаешь мне свидание?! Я весь твой, я на всё согласен, в любой позе…
— Ты чего?! — он заморгал.
— Проехали, я забыл, что… — я кашлянул и покраснел. Мой современник-ровесник дебильную шутку понял бы и поддержал, а Сашка чёрт-те-что подумает…
Впрочем, моя неудачная шутка перестала меня беспокоить сразу после того, как я посмотрел в листок…
— Что это?! — я вскинул на Сашку глаза. — Это же план прохода к нашему лагерю! «Улитка»! [41]Какой кретин его зарисовывал?!
— Внизу посмотри, — он кивнул. Я всмотрелся и вообще офигел:
— Секреты?! Тут же секреты обозначены! Что это?!
— Нашли на трупе… — Сашка, понизив голос, назвал бойца. — Патроны забирали и нашли… И теперь кто его знает — может, и он нашёл где-то, а отдать не успел. Может, он был фрицевский агент и тоже не успел это передать. А может — и не он один был агент. Вот так, Борька.
Я закусил губу и пожевал её до крови.
— И?..
— Мефодий Алексеевич приказал мне найти, кто может быть в отряде оттуда.
— Б..! — сказал я и плюнул.
— Борь, мне ни черта в голову не лезет, так хреново, — признался Сашка.
— Спасибо тебе, — я поклонился в пояс. — А то я буду счастлив этим заниматься! Прыгаю от радости!.. Слушай, — я обнял его за плечо, — а может ну его на х…р? Убили его и убили. Он и был агент.
— А если не он? — тоскливо спросил Сашка. — А если опять стук-стук будет?
— С-сука-а! — с чувством высказался я. — Х…р с ним, будем искать вместе…
— Спасибо, Борь, — искренне сказал Сашка. — И ещё. Нам надо двух человек в отделение принять. Четверо ребят просятся, всех я до войны знал…
— А уж это решай сам, — буркнул я, — ты меня и так загрузил… Листок оставь. Чапай думать будет.
33
Немцев взяли троих. Двое были уже немолодые, перепуганные и жалкие, их вытащили из какого-то овина, где они прятались, побросав оружие. Третьему было лет 20–25; когда его брали, то разбили голову прикладом и пропороли руку штыком. Возбуждённо размахивая руками, кто-то говорил:
— Ну ты что будешь делать! Как даст, и Тимка-то с приступок кувырком… я за ним, а он уже и неживой совсем, Тимка-то, ну что ты будешь делать?! Мы туда, а он в нас — и вон, смотри… Ну тут я его кэ-эк… целил-то в грудь, а он рукой закрылся и по голове меня гранатой, а?! Еле скрутили…
Молодой немец отвечал коротко и равнодушно: «Найн… нихт… нихт… ихь вайс нихть…» — или просто пожимал плечами, и лицо у него было какое-то сонное. Оживилось оно только когда Мефодий Алексеевич, разведя руками, огорчённо сказал:
— Так что ж, это… Шиссен. Придётся это — шиссен, — и вздохнул, показав немцу: — Шиссен, ферштейн, немец?
Тот улыбнулся одной верхней губой и сказал, чуть сощурившись:
— Хайль Гитлер.
— Это вот, — командир покачал головой и вздохнул. — Ну как это тут?..
…Мы шли и шли и шли — куда-то кругом, по четырнадцать часов в сутки. Из тяжелораненых пятеро умерли, шесть человек мы потеряли в боях и стычках, включая сегодняшнюю. Наша борьба превратилась просто в борьбу за выживание — мы ничего не взрывали и не поджигали, нападали только когда без этого просто нельзя было обойтись. Деревни стояли и так дотла ограбленные немцами, а нам тоже было надо есть. Временами мне начинало казаться, что Мефодий Алексеевич перестал понимать, что делать.
Да что там — временами мне казалось, что и я перестал понимать, что делаю сам…
41
Борька имеет в виду широко распространённый метод охранения партизанского лагеря при помощи мин. Мины располагались бессистемно, пройти между ними можно было только по особой спирали — «улитке».