— А до кого дотянулся?

— До князя Логи, до Сылгака, до Карачинских детей.

— И каков с них ясак противу номчиного алмана?

— Вдвое меньше.

Тевка Аблин не все Тояну перетолмачивает. Вот и тут смолчал. Но Тоян и без него все понял.

— Был у меня Сылгак, — сказал он. — Говорили мы. Ясак легче алмана. Послышал я, великий русийский царь готов принять к себе эушту без ясака.

— От кого слышал?

— От его посланника.

— Кто сей? — глянул на Нечая царевич. — Было у него такое полномочие?

— Тобольский человек голова, сын боярский Василей Тырков. А ходил он в Эушту в сто восьмом году, когда государь со всей Сибири ясак снял. Так что не своеволил.

— Тырков? — смягчился царевич. — Не слышал такого.

— Поднялся не родом, а умом и службою, — разъяснил Нечай. — Уместный человек!

Тоян подтверждающе закивал.

— Ну что ж, уместный, так уместный. Давай-ка тогда поглядим, что у нас на Оби деется, — и ткнул наугад в приставной чертежный лист. — Кто здесь?

— Иштанах.

— Под кем?

— Под Байбахтой.

— А Байбахта под кем?

— Под белыми калмыками тайши Узеня.

— Обижает эушту?

— Обижает.

— А здесь?

— Чаты Куземенкея.

— Под кем?

— Раньше давали алман хайотам, теперь дают ясак русийской Таре.

— Союзны, значит! — оживился царевич. — Похвально.

Так и пошло. Замелькали имена приобских начальных людей и названия племен. Даже Нечай, свычный в таких делах, вскоре уставать начал, а что о царевиче говорить?

Заметив это, царский дьяк Богдан Сутупов подкатил к нему с медовыми речами:

— Слушал я, слушал, да и заслушался вконец. Воистину государские распросы. Осталось их на бумаге отлить и сверяться по ним на Казанском приказе. Так и продолжай, Нечай Федорович.

— А в помощь моих грамотеев возьми, — не заметил его вольности царевич. — Хоть бы и Петреиша. С ними у тебя дело скорей пойдет, — и добавил веско: — Доволен я. Не зря перевиделись.

— От своего труда хлеб свой стяжаешь, — подольстил Богдан Сутупов.

— Да уж не от твоего, — вскинул голову царевич и пошел себе вон из ступенчатой палаты.

Стряпчие гурьбой поспешили за ним.

— Веди пока сибирца на крыльцо, — велел Сутупов Алешке Шапилову. — А я тут с Нечаем Федоровичем словом перемолвлюсь.

Дружески подхватив Нечая под руку, он повел его в сторону. Подождал, когда все уйдут, глянул испытующе:

— Коли так дела пойдут, скоро первым дьяком на Казанском дворе станешь.

— Мне и вторым неплохо, Богдан Иванович, — тем же голосом ответил Нечай. — Я не птица о четырех крыльях: выше Афанасия Ивановича не заношусь.

— А коли у него восемь станет?

— Коли станет, там и увидим.

— Оно и верно. Чем больше ездить, тем торней дорожка.

— Об чем это ты, Богдан Иванович? Нс пойму что-то.

— Так и быть, подскажу по дружбе. На одном мосту стоим, да с разных сторон. Пора поближе сойтись. Как думаешь?

— Уже сошлись, — Нечай весело шевельнул рукой, к которой прилепилась мягкая, но ухватистая ладонь Сутупова. — Куда тесней?

— Я всерьез, — посуровел царский дьяк. — Ты вчера от дела отлынил. Пришлось мне и за мово Семку и за твово Кирилку да и за нас с гобою страху терпеть. В другой раз ты потерпишь.

— Я всегда готов, Богдан Иванович. Да в толк не возьму, о чем ты…

— Не все сразу, Нечай Федорович, — натужно разулыбался Сутупов. — Кому сгореть, тот не утонет.

Посланник Москвы

Встреча с царевичем Федором растревожила Тояна. Ему вспомнился свой сын — наследник Танай, такой же юный, крепкий, не по годам рассудительный, как и сын Годунова. Он остался старшим в Эуште. Удастся ли ему сохранить порядок на ее землях до возвращения отца? Ведь Эушта подобна руке, у которой пальцы то соединяются, образуя нерушимую крепость, то разжимаются, теряя единство, и тогда видна становится властолюбивая заносчивость князя Басандая, лукавая осторожность князя Еваги, беспечная отобщенность князя Ашкинея. Их былое родство ныне заслонили распри — из-за пастбищ и рыбных ловель, из-за охотничьих угодий и зависимых людей. С каждым годом все труднее и труднее примирять Тояну единокровных соседей и самому примириться. А каково будет на его месте Танаю? Многому его еще надо научить, многое вырастить в его душе.

Вот и царевич Федор не готов пока сам править Московской Русией. Особенно сейчас, когда она сотрясается неисчислимыми бедами. Но через несколько лет при таком старании и уме он вполне может стать распорядительным и многомудрым владыкой…

Вернувшись в покои Казанского дворца, Тоян велел разжечь домашний очаг, который русияне называют камином. Ничто так нс успокаивает, как созерцание огня. Ничто не помогает так думать, как тихое потрескивание поленьев, певучее шуршание пламени, острые лесные запахи, источаемые деревом прежде, чем оно превратится в пепельно-серую золу. Дым улетает через отверстие, невидимое глазу, и там гудит, свистит, ухает, будто ночная птица.

Тояну уже доводилось видеть камин — в Тоболеске — у боярского сына Василия Тыркова. Но тот был маленький, из глиняных камней, раскрашенных цветочками, а этот выступал из стены на уровне плеч и сложен был из каменных плит с резными узорами.

Перед камином лежал огромный ковер, усыпанный цветастыми подушками. Он был похож на кусочек степи, невесть как занесенный под своды Казанского дворца. Тоян устроился на нем поудобнее и прикрыл глаза.

Степь и огонь — что может быть желанней для уставшего путника? А еще хорошо прожаренный на углях кусок молодого сочного мяса.

Тоян велел принести баранью вырезку и сам насадил ее на железный прут. Поворачивая жарево над желтым огнищем, он задумчиво следил, как перетекает с места на место пепельно- серая зола. Она похожа на быстротечное время, которое отцветая, гаснет. Но вот из-под зыбких его наносов проклевывается робкий язычок пламени, потом другой, третий, и зола вновь оживает, начинает струиться, смешиваясь с возрожденным огнем. И трудно теперь определить, где прошлое, а где настоящее, где жар подлинный, а где мнимый.

Не так ли и жизнь человеческая? Каждый новый год испепеляет ее, укорачивает, но и возрождает.

Три последних года показались Тояну самыми долгими и мучительными из прожитых им. Потому что он сомневался. Сомневается и теперь, но это сомнения человека, переступившего черту. Одно дело сомневаться у себя в Эуште, другое здесь — в Москве.

А началось все с Василия Тыркова. Три зимы назад пришел он в Тоянов городок посланником от тобольского воеводы. В почесть Тояну привез он серебряные ковши, богатые одежды, тисненые седла и ковровые чепраки с бисером, а впридачу ярлык[59] за красной печатью русийского царя. И сказано было в том ярлыке, де если Тоян-эушта приложит свои земли к московской Сибири, и будет его река Томь под его государева государя царя рукою, то будет Тояну за это ласка и привет, и великое бережение, и милости, и ясак легкий, как кому заплатить мочно, смотря по тамошнему месту и промыслам, и оборонь от обидчиков всяких, и многие доходные дела.

Собрал Тоян ближайших родичей, усадил рядом сыновей и племянников — пусть слушают, что ответят взрослые взрослым, пусть учатся обуздывать слово мыслью.

— Над смирным конем всяк хозяин, — бросил пробный камень один из братьев.

— Иль алла! — пригорюнились старцы.

— Откуда огонь, оттуда и теплее, — подал голос другой.

По морщинистым лицам пробежал теплый ветерок одобрения.

— Нужный камень руку не тянет.

Но почтенный торкин[60] язвительно напомнил:

— В один сапог две ноги не затолкаешь.

И затеялся спор. Те говорят:

— Лучше в ногах у сильного лечь, чем в головах у слабого.

Эти:

— Можно привести коня на водопой, но нельзя заставить коня пить.

То одна сторона верх возьмет, то другая.

— А ты что скажешь? — неожиданно спросил Тоян у старшего сына.