А Кирилке самому невдомек, какая. Ни с того, ни с сего прицепился к Антипке Буйге. Надо же кого-нибудь подразнить, а тут ямщик, по отцу калмык, по матери русиянин, да еще с таким именем… Ему ли в одном ряду с исцелителем зубных болей, слепоты и глухоты, священномучеником Антипой-половодом[296] числиться? Вот и взялся насмешничать, де хоть ты и Антипа, а поглядеть на тебя, челюсти воротит, не Половод ты, а Полозуб… и всё такое прочее.

Буйга в ответ только улыбается. Лицо у него широкое, темное, глаза раскосые, нос картошкой. Бороденка растет плохо, но растет. Молчаливей и безобидней его в обозе нет. Иной день и десяти слов не скажет. Зато старательный на редкость. Сани у него всегда на ходу, конь досмотрен, упряжь крепкая. Кабы все такие возчики были, обозу Поступинского цены б не было.

Кое-как оттер Баженка своим конем коня Кирилки от Антипки Буйги:

— Не трогай человека. Виноват ли он, что ходит по свету другой Антипа?

— Может, и виноват, — хмыкнул Кирилка. — А тебе-то что?

— Удивляюсь.

— А ты не удивляйся! Лучше скажи, дадут ли мне обоз от Тобольского города до Сургута вести? Чем я хуже Поступинского?

Вот и поговори с ним. Баженка ему про одно, Кирилка в ответ про другое. Обоз еще до Тюмени не добрался, а он мыслью уже в Тобольске. Ох и честолюбив парень! Хочется ему напоследок в обозных головах походить. Корежит его что- то изнутри. Будто Касьян немилостивый в него вселился.

А может и такое статься. Ныне ничему удивляться не приходится. Ведь Касьян у ворот ада стоит…

В Тюменском городе Кирилка не сел по своему обычаю за роспись дороги. Едва добравшись до ложа, свернулся калачиком и уснул мертвым сном. А наутро облетела обозников весть: Антипка Буйга сломал ему на руколоме пальцы.

Никто того руколома не видел. Сошлись ночью два супротивника и ну единоборствовать. Сила нашла на силу, ловкость на ловкость. Но один поединничал по-русийски, другой по-азиатски. Вот и остался обозный дьяк без главных пальцев. Для писчего человека это большая беда.

Досталось и Антипке Буйге. Тюменский голова Алексей Безобразов без суда передал его на кнуты палачу, а после велел в тюрьму вбросить.

Вот уж и верно говорится: не изжив года, от Касьяна немилостивого не избавиться. Он там, где его не ждут.

Две смерти шамана Кабырлы

Письменный голова Василей Тырков лежал в боли. Она жгла его, то притупляясь, то вновь вскипая. Еще сильней жгла досада, да не на кого-нибудь стороннего, а на себя самого. Дернула же его нелегкая с пути, указанного всевидящим Тама-ирой свернуть, вот и подставился под настороженные на крупного зверя самобои. Стрела, прилетевшая с одной стороны, срезала ему ступенькой опадок бороды, зато с другой — точно в грудь ножевым наконечником угодила. Хорошо, сердце не тронула, а то бы не вернуться Тыркову с обыска к ясачным и промышленным людям Салымской, Варилымской и Кондинской волостишек.

Тырков сам на этот обыск напросился. Так уж вышло. Взыграла душа от лихоимств промысловой артели Евдюшки Лыка, а того более от двоедушия большого сибирского воеводы Андрея Васильевича Голицына. Ведь этот негодь Евдюшка прежде у Голицына в дворовых послужильцах обретался. Верток был, угодлив, вот и выпросил себе недалекое от Тоболеска место, богатое пушным зверем. Набрал себе в помощь промысловщиков, поставил в стороне от тамошних остяков зимовые избушки, да и завел свою охоту. Поначалу хорошо с соседями ладил, а потом пошли на него жалобы, де самоуправствует не в меру — за уговорную черту ловцов посылает. А те и рады стараться — чужие ловушки пустошат, чужих женок к себе на постель без спроса емлют. Дальше- больше: стал Евдюшка Лык к государевой казне подбираться. Дело простое — ясак-то у ясачных людей по счету берется: с семейного мужика десять соболей, с холостого пять, со старого — вовсе ничего. А уж каков соболь по цене, решают приемщики Тобольского ясачного двора. За хорошего зверя могут и пять и десять среднехудых шкурок зачесть. Вот и смекнул Евдюшка Лык: а что, ежели хорошую рухлядь еще в остяцких чумах к рукам прибирать? Северный народишко доверчив: угости его винным лихачом, тусклое зеркальце подари, горсть бисера, другую какую безделицу, он и потеряет голову. Тут его за живое и бери, де будем как братья: мой соболь — твой соболь, твой соболь — мой соболь, давай меняться! А коли заартачится, можно припугнуть его именем большого сибирского воеводы, который Евдюшку Лыка сюда прислал, де князю Голицыну лучше знать, какой соболь кому положен. Что до приемщиков Ясачного двора, то они за изрядный посул и не на такую подмену глаза закроют. Пойди проверь потом, как плутовские скорохваты царскую ложку в рот себе проносили.

Тобольский дьяк Василей Панов не раз об этом Голицыну доносил: челобитчики-то из обиженных волостишек к нему идут. Сказывал и Тырков, да что толку? Разбушуется князь, как варево на большом огне, слюной забрызжет: ах воры! ах разбойники! раскрести их матерь блядную! засеку! разгоню! шули-котовы-яйца повырываю! самих под ясак поставлю! злыдари! шушваль поганая! упыри болотные!.. А на другой день и не вспомнит о своих угрозах. Недосуг ему. У большого воеводы дел невпроворот, одно другого поспешней. Это и обождать может.

Так бы оно и тянулось, кабы не прискорбный случай на нижнем Иртыше в становище Куль-Пугль. Пришел туда Евдюшка Лык за легкой добычей, а шаман Кабырла облачился в свои пестрые одежды и ну в бубен стучать да завывать по- идольски. Верхнему светлому божеству Нуми-Торуму на бесчинства русов пожаловался, с духами среднего мира снесся, а через них с богиней земли Колташ-эквой, затем воззвал к богу Подземного мира Куль-отыру, прося напустить на Лыка и его подручных самых злых духов преисподней, наказать всех примерно и второй жизни не дать — за плохую первую.

Посмеялся Лык над прыжками и причитаниями Кабырлы, но когда растолмачили ему, чего ради затеял старый кутапытыпыль куп[297]свою песенную пляску, крепко осердился и велел сорвать с него нагрудник с побрякушками, сломать колотушку, а бубен продырявить. Вот де я каков — никаких духов не боюсь, никаким богам не подвластен. Но у остяков так: ежели умирает седьмой, самый большой и самый вещий бубен, умирает и шаман. А Кабырла не просто кутапытыпыль куп был, а прославленный вэркы[298]. Кто он без седьмого бубна? Вмиг угас священный огонь в нем. Упал Кабырла лицом вниз, как подстреленная птица, и хлынула из него кровь. Много крови. Перевернули промысловщики шамана на спину — что такое? — горло у Кабырлы перерезано, а руки пусты. Зато у Лыка с поясного ножа кровь на белый снег каплет. Не вынимал его вроде из влагалища, а будто вынимал. Прямо чертовщина какая-то. Вот и возбудились остяки, стрелу с шайтанами[299]грозятся Тобольску прислать, коли большой сибирский воевода не накажет обидчиков сурово.

Услышав такое, налился Голицын дурной кровью: как? угрожать мне? резать стрелу для измены государю? оговаривать моих людей? идольские отродья! истуканщики косоглазые! песье дерьмо! забыли кто над кем? на красную черевуху[300]набиваются! раздавлю аки червей вонючих, с землей сровняю!..

Воеводский дьяк Василей Панов смиренно ему поддакивал. Не в его правилах князю перечить. Как скажет, так и верно.

Иное дело Василей Тырков. Набычился строптиво, рассеченной ноздрей осудительно дернул. Его с толку напускным гневом не собьешь. Он сразу понял: лукавствует Голицын, шумом хочет разговор в сторону увести, на остяках свой неправый гнев сорвать.

Сцепились они глазами — кто кого? Тут-то и понял Тырков, что нетверд Голицын в гневе своем: зубы по-волчьи скалит, а сам готов хвостом примирительно подвильнуть. Лишь бы Тырков ему тем же ответил. Ведь он к воеводе с другим делом явился: о посыле в Теренинскую, Чойскую и другие среднеиртышские волости доложить. За тот посыл его можно щедро наградить, а можно и без внимания оставить.