— Ты бы ближе к делу, Никита Михайлович, — терпеливо выслушав его, попросил Тырков.

— А разве это не близко? — снаивничал Пушкин. — Тогда намекни, с какого боку у тебя край?

— Да хоть бы с евдюшкиного.

— Этот край еще не отмотан. Есть у Андрея Васильевич прикидка — отправить Лыка в опалу. К примеру, в Нарымский угол, к Обдорску[332] или в Мангазею[333].

— Ничего себе опала! — возмутился Тырков. — Повыгреб из карманов, что можно, клади его теперь в теплую запазуху! — но вспомнил, что старший брат Никиты Михайловича тоже в опалу на тобольское воеводство сел, да и сам Голицын вроде как в опале здесь пребывает — и осекся.

Обидно сделалось Тыркову, тошно. Стоило ли себя под евдюшкин самострел подставлять, остяков правосудием обнадеживать, с незажившей раной спешить, будто его кто-то гонит? Другие живут, как проще, не устраивая себе зазря душевных треволнений и вечной гонки, де от Бога все, а его так и подмывает устроенное Им подправить. А что это, если не гордыня, не самомнение, нарушающее заданный ход жизни?..

Будто почувствовав сбой в разговоре, вплыла в светелку пышнотелая Настасья Тыркова. На резной подносной доске внесла она ковши с квасами — этот на мяте настоен, этот на смородине, этот на липовом цвете или клюквенной ягоде… Бери, какой по вкусу придется. А что за сладкие запахи над ковшами витают!? Будто лето вернулось — с ровным жужжанием пчел над ласковым разноцветием…

— Угощайся на здоровье, Никита Михайлович, — Настасья с поклоном поставила перед Пушкиным ковши. — Милости просим отведать нашего хлеба.

Никто в округе лучше ее хлебные квасы не делает. За то и прозвали ее Квасидой. Это для хозяйки лучшая похвала. Ведь без доброго кваса ни щей хороших она не сварит, ни супов, ни борща. А как без него окрошку сделать или, скажем, ботвиньи, свекольник, тюрю? Чем заправить тертую редьку с хреном? На чем истомить морковные, репные и другие паренки? Чем вымочить медвежье, лосиное, свиное и прочее мясо? В чем его потом отварить или запечь? — Да на квасе же! Незаменимый напиток в каждом русийском доме — насытит и сблизит общепитием…

Никита Михайлович выбрал себе ковш с квасом на душице. Отпил смачно, отер бороду, похвалил:

— Уж ты, Настасья Егорьевна, мастерица жидкие хлебы готовить. Не пью, а нежусь.

— Спасибо на добром слове, — снова поклонилась хозяйка.

— Не буду мешать… — и скрылась за дверью.

— Сердечная у тебя жена, — посмотрел ей вслед Пушкин. — Истинно говорю. Такая хоть за малым казаком, хоть за царским воеводой себя не уронит.

— Ей и письменного головы хватит, — отшутился Тырков.

— Не скажи. От письменного головы до второго воеводы рукой подать.

— При чем тут второй воевода?

— Ты спрашивал, чем я тебя порадую… — Пушкин осушил ковш до дна, удовлетворенно крякнул и продолжал: — Вот я и ответствую: быть тебе с Гаврилой Писемским на Томи, город ставить и воеводство устраивать. Завтра об этом по чину Андрей Васильевич объявит, а нынче я — по-свойски. Глянется ли тебе такая новость?

— Глянется! — не задумываясь, ответил Тырков. — Нешто из Москвы грамота пришла?

— Пришла! Нынче и пришла.

— И Тоян вернулся?

— С божьей помощью.

— Где же он?

— А тут, — благодушно ухмыльнулся Пушкин. — Очереди к тебе дожидается. Сперва я, после — он… Хотел тебе нечаянную радость доставить.

У Тыркова аж дух от возмущения захватило:

— Очереди?!.. Какой ты, однако, Никита Михайлович… неловкий. Можно ли такого человека в прихожей держать, пока мы тут беседами пробавляемся?

— Зачем в прихожей? Настасья Егоровна его давно поди к камельку усадила да квасами потчует. Успокойся, Фомич. Я же говорю: для нечаянной радости. Сей час я его тебе приведу…

И вот Тоян рядом стоит. Невелик ростом, зато плотен в плечах. По виду ни стар, ни молод, ни худ, ни дороден, ни весел, ни угрюм. Полгода в дороге провел, а по нему этого не скажешь. Разве что скулы заострились да на правой щеке остался порез от бритвенного ножа.

Сказав приветствие по своему обычаю, Тоян вдруг добавил:

— Незванный гость хуже татарина. Так, да?

Тырков ушам своим не поверил. Откуда у Тояна русийская речь? Шутит или всерьез спрашивает? Кто его на такой вопрос надоумил?

Глянул Тырков на Пушкина, а тот сам в недоумении. Стало быть, не от него эта присказка. От кого же тогда?

Подумать бы, да думать некогда, отвечать надо. И Тырков ответил:

— Еще у нас говорят: не всякий гость татарином ходит, не всякий русиянин гостем!

Тоян хитро разулыбался. Он был доволен ответом Тыркова, а еще больше — своими познаниями в русийском языке. Теперь толмач им не нужен. Будто преграда к ногам пала.

Тырков протянул через нее руку, Тоян в ответ протянул свою.

Почувствовав себя лишним, Пушкин залпом выпил квас на мяте и объявил:

— Ну мне пора. Отныне вы в одной царской грамоте, вот и беседуйте…

«В одной царской грамоте, — мысленно повторил Тырков. — Долго же она шла…»

Царское слово перемен не терпит

Кроме изустных слов от Нечая Федорова передал Тоян его послание к Тыркову, не для чужих глаз писанное. И была в том послании просьба — присмотреть по силе возможности за его сыном Кирилой, ибо он пока в тех летах, когда тело зреет быстрее ума и не на все хотения есть терпение. Еще Нечай Федоров сообщил, что на время обоза приставил к сыну верного человека Баженку Констянтинова. Вот бы Тыркову с ним перевидеться, расспросить без утайки и, судя по всему, розмыслить о дальнейшей Кирилкиной пользе. А польза для Федорова-младшего ныне в добром наставнике, который не дал бы ему на теплом месте сидеть, а взял бы с собой на живое сибирское дело. Очень уж лихое на дворе время. Люди при власти быстро меняются. Именем отца долго не удержишься, надо свое зарабатывать. А где и отличиться парню как не на Томском ставлении?..

И раз, и другой перечитал Тырков послание Нечая Федорова. Приятно ему доверие дьяка. И строгость к Кирилке тоже по душе. Не всякий родитель вперед зрит, многих чиновная слепота заела. Хотят побыстрей да повыше своих разбалованных чад вознести, а о том не думают, что прежде их надо остругать, да подучить, да на самостоятельность настроить.

Для начала Тырков расспросил Тояна, каков ему показался на походе Кирила Федоров. Тоян ответил: горяч, заносчив, сумасброден, зато приметлив, расторопен и не чванлив. А что пальцы на руколоме сломал — пусть: не споткнувшись, конь дорогу не изучит.

— Так-то оно так, но что на это родитель подумает?

— Если дал сыну коня, — ответил Тоян, — не проси, чтобы ехал шагом.

Тоже верно.

О Баженке Констянтинове Тоян сказал:

— Когда есть на кого опереться, кость глотай — не подавишься.

Коротко, но по сути.

Разговор получился прямой, немногословный, и о чем бы ни заходила речь, тот час появлялся в ней Нечай Федоров со своими наказами и заботами. Будто перенесся он незримо из Москвы в Тоболеск, на Вторую Устюжскую улицу, устроился рядом, голоса не подает, а только направление мыслей. И бегут те мысли не куда-нибудь, а вот именно в Томскую Эушту.

Едучи к Москве, Тоян уже гостил у Тыркова. Вот и теперь у него остановился. Зачем ему место на дворе почетных сибирцев, ежели двери дома тобольского письменного головы для него широко открыты.

Чуть свет послал за Баженкой Константиновым, но так, чтобы это в тайне от обозного дьяка Кирилы Федорова осталось.

Баженка сразу догадался, зачем зван. Раз без Кирилки, значит, разговор о нем пойдет. Остальное и того ясней: тобольский письменный голова Василей Тырков, о котором Баженка премного наслышан, не менее его сибирской судьбой Федорова-младшего озабочен. Каким путем снёсся с ним Нечай Федоров — дело десятое; главное — снёсся. Кабы до тюменьского руколома — ладно, а то ведь после, когда Антипка Буйга без всяких правил, по-калмыцки, ему пальцы испортил. Хоть и нет в том его прямой баженкиной вины, а все одно виновен: пошто за сумасбродным отпрыском не уследил?