— …К тебе же прибегаем, — серебристо подхватила Агафья. — Яко дадеся ти благодать молитися за ны и целити всякий недуг и всяку болезнь…

Два голоса, один тяжелый, басовитый, другой легкий, ангельский, слились воедино, будто пламень свечей у иконы великомученика Пантелеймона.

Беззвучно отворилась дверь. Из-за нее вопрошающе высунулся дворовый человек Оверя. Ключница сделала ему знак, чтобы не метался.

— …Даруй убо всем нам святыми молитвами твоима здравие и благомощие души и тела, преспеяние веры и благочестия и вся к житию временному и ко спасению потребная, — то поднимались ввысь дружно, то упадали вниз два голоса, — Яко да сподобившиеся тобою великих и богатых милостей, прославим тя и подателя всех благ, дивнаго во святых Бога нашего, Отца и Сына и Святаго Духа, во веки веков.

Оверя едва дождался конца молитвы. Не смея подать голос, он качнул дверью воздух. Огоньки свечей дрогнули, расплющились.

— Ну кто там еще? — недовольно поворотился к нему Нечай.

— Оне-с, — захлебнулся на полусловае Оверя. — Самолично!

— Кто оно? Говори толком!

— Я и говорю: Власьев Афанасий Иванович.

Теперь пришло время захлебнуться Нечаю. Вот уж кого не ожидал он у себя в неурочный час — думного дьяка.

— Велели по-свойски, в чем есть, — уже смелее досказал Оверя, — Куда сопроводить?

— Куда же еще? В белую!

— Слушаюсь! — дворовый исчез.

Нечай вынул из лохани ноги.

Агафья тотчас подхватила их и давай сушить. Руки у нее быстрые, умелые, так и летят. Упрятали стопы в пуховые надевки, потом в крытые белкой босовики.

Нечай тем временем утер рябоватое лицо, отряхнул волосы. Его так и подмывало вскочить, заторопиться, но он сдержал себя.

«Не прошен пожаловал, не взыщи за ожидание, Афанасий Иванович, — мысленно перенесся он к Власьеву. — Не я к тебе с приездом, а ты ко мне. Интересно, зачем?»

Среди кремлевских приказных Власьев — заметная фигура. Перво-наперво, дьяк Посольского приказа, да не какой-нито, а по особым поручениям. Еще при блаженном царе Федоре Иоанновиче замечен был умением распутывать, а коли надо, запутывать самые щекотливые дела. В заграницах показал себя поворотистым, гораздым на иноземные языки, знающим всякие потребные для сношений с тамошними сановниками увертки. За то и пожалован в думные дьяки. С тех пор он больше при боярах да при лучших дворянах обретается, вкупе с ними пособляет царю государеву думу думать, государево дело делать. При Борисе Федоровиче, сменившем на троне своего блаженного зятя, Власьев возвысился еще больше. Велел ему Годунов, не оставляючи Посольского приказа, ведать Казанским. Много на Москве приказов, да главных четыре: Посольский, Разрядный, Поместный и Казанский. Так что у Власьева теперь необъятная сила. Одной ногой он в европы вхож, тень другой протянулась аж в Сибирь за Камень. Правду сказать, не тянет его к казанским, мещерским, астраханским и сибирским делам, но знает он их изрядно. Разум у него цепкий. Другому все разжуй да в рот положи, а Власьев что надо, сам слету хватает и до ума доводит. В приказе бывает наскоками, зато в боярской думе докладывает так, будто с Казанского двора не вылазит. Опять же Нечай у него под рукой. Есть на кого текущее переложить, не опасаясь подвоха. Пятый уже год они в товарищах дьячат, но приятельства меж ними не было и нет. Иной раз за столом сиживали, но без гульбы и хмельного панибратства, будто на посольском приеме. Привыкли видеться только в приказных стенах. И вдруг в гости пожаловал, не оповестив заранее! Ничего хорошего это не сулит…

Переодеваться Нечай не стал. Велел комнатной девке подать легкую упадающую до пят шубу из соболей. Набросил ее поверх влажного халата, запахнулся потесней. Сам же Власьев велел ему идти в чем есть. Так пусть не взыщет!

Ночные беседы

— По здорову ли, Нечай Федорович? — улыбкой встретил его нежданный гость.

— Не жалуюсь, Афанасий Иванович. А ты по добру ли сам?

— Слава Богу, и по добру и по здорову. Того и тебе желаю.

— Благодарствую.

Они приветственно раскланялись.

Власьев не из тех думных, что опяливают себя в три, а то и в пять шуб, дабы отличиться перед другими. Ему и одной довольно. Вон она, сброшена на лавку. Кафтан на нем без украс, однако пошит из парчи, сапоги козловые, тоже неузорные, и только петлицы у ферязи украшены золотым шитьем.

— Сколько же это мы с тобою не виделись? — с дружеским вниманием оглядел Нечая дородный, но приземистый Власьев.

— А пока ты в посольском разъезде был, Афанасий Иванович, — ответствовал Нечай, высокий и жердевый даже в шубе. — Считай, с великомученника Димитрия Селунского[2].

— А мне помнится, с Параскевы-Пятницы[3].

— И тако и этак верно будет. Виделись мы на Анну, а убыл ты из Москвы на Параскеву-Пятницу.

— Пожалуй, что и так. Похвальная у тебя память, Нечай Федорович.

— Не жалуюсь покуда, Афанасий Иванович.

— Сказывают, ты без меня не давал стоять приказу?

— На то и конь, чтоб на нем ездить.

— Твоя правда.

Они согласно рассмеялись.

— Вот и хорошо, вот и ладно, — заложил руки за спину Власьев. — Я за тобою, как за каменной стеной.

— А я за тобой.

Посмотреть на Власьева со стороны — простяк-человек. Этакий поместий к из глубинки. Борода у него овалистая, круглые брови подчернены по-иноземному, над левой ноздрей большая серая бородавка. Лицо широкое, цветущее, нос прямой, чуть приплюснутый, а глаза будто спрашивают: не ляпнул ли я чего-нибудь лишнего по недалекости своей? Хитрец-человек. Умеет напустить на себя тумана.

— Ну показывай, показывай свои покои, — добродушно предложил Власьев, точно за этим только и пожаловал. — Ага, вот она какова, твоя белая комната. Презанятно устроено и весьма.

Комната и впрямь устроена презанятно. Все в ней сделано из мягкого сибирского дерева кедра — стол, лавки, одежник, стены, подсвечники, стулья, сундук у порога. Одежник и подсвечники украшены затейливой резьбой. На полу — ковер из шкуры трех огромных, добытых на Печоре белых медведей. Он так и светится летучим серебром. А вместе с ним светится густо пробеленный потолок.

Власьев взял со стола деревянный кубок. Осмотрев, спросил:

— Не протекает?

— А вот мы сейчас проверим, — понял его намек Нечай и наполнил кубок хмельным медом. — Гляди сам, Афанасий Иванович.

— Свой тоже проверь.

— И мой.

Из-за их спин тотчас вынырнул проворный Оверя. Оставив на столе сытные закуски и сладкие заедки, он исчез, плотно притворив за собой дверь.

Власьев отхлебнул из своего кубка.

— Крепковато, — почмокал он. — А мальвазии у тебя не найдется?

— Не обессудь, Афанасий Иванович, токмо я этих заморских винишек не держу. Ни духа в них, ни вкуса, один водогон.

— Иной раз и водогон кстати.

— Будто бы? — хмыкнул Нечай.

— Уверяю тебя. Ну вот хотя такой пример, — чинно опустился на лавку Власьев. — Подобрали намедни у Варварских ворот купецкого сына. Именем, заметь, Лучка Копытин. Бражная тюрьма неподалеку, его и снесли туда, понеже на ногах не стоял. Этому бы Лучке проспаться как следует, а он спьяну давай болтать про челобитие Димитрию Углицкому. Какое-такое челобитие? От кого и зачем? Спохватился Лучка, ан поздно. Он уже не в бражной тюрьме, а в подвалах Разбойного приказа. Проняли его до косточек, он и ну вспоминать. Де собрались сынки из торговых и дьяцких семей, дабы воровать на царя нашего пресветлого Бориса Федоровича. Совсем с ума сбились. Нет, что ни говори, а водогон лучше безрассудного русийского хмеля. Ей Богу!

Нечай сразу понял: неспроста Власьев речь про Лучку Копытина завел. Не из тех он беседчиков, которые говорят, не продумав всё наперед. Стало быть, есть в этом свой умысел. И вертится он где-то возле Разбойного приказа.

— Ох уж эта молодь зеленая, — помолчав, горестно вздохнул Власьев. — Вечно не в свои дела суется. То ей не так, это не эдак. Под носом взошло, а в голове еще и не посеяно.