Нечай нахмурился.

— Я что-то не пойму тебя, Афанасий Иванович. Нетто ты жалеешь изменников?

Глаза их встретились.

— Не изменников жалею, а неразумников, — без труда выдержал Власьев пристрелочный взгляд Нечая. — Ино это чьи-то дети, Нечай Федорович. Посуди сам: через них отцов похватают, дворню изведут, соседей. На пользу ли это?

— На пользу, не на пользу, а порядок должен быть!

— Истинно говоришь, — Власьев приглашающе поднял свой кубок. — После таких слов и по первой не грех. За твое здравие, Нечай Федорович! Во веки веков!

— За твое здравие, Афанасий Иванович!

Власьев перевернул свой кубок:

— Не протекает! — и поставил на место.

Нечай перевернул свой:

— И у меня тако ж. Закушаем, Афанасий Иванович?

— Отчего нет? Благое занятие!

Отведав заливной осетрины, украшенной поверху отборною клюквой, Власьев отложил серебряную вилку:

— Вот ты о порядке заговорил, Нечай Федорович, однако же это дело не простое. Каждый народ своим устройством живет. Ежели он склонен к разумному управлению, то и порядок у него непременно есть, и корона порядочную голову венчает, а ежели нет, то легко под ней может оказаться самый настоящий упырь.

— О ком это ты мыслью раскинул? — решил сбить думного дьяка со скользкого разговора Нечай. — О литовском короле Жигимонде? Или о свейце с германцем?

Власьев замер настороженно, будто нес на охоте, но в следующий миг во рту его задребезжал сладкий смешок:

— Эва хватил, Нечай Федорович. При чем тут Жигимонд или кто другой инородный? Нешто нас своими упырями обнесло?

Час от часу не легче. Нет чтобы на заморских коронах остановиться, Власьев под свою готов копать. С него станется. Вот она — ловушка…

Нечаю сделалось жарко до невозможности. И какой это дурак натопил так в белой — дышать нечем. Шубу с плеч не сбросишь — не к гостям одет. И как это думные бояре в двух да трех мехах перед царем парятся, лишь бы показаться один важнее другого? Власьеву что — он не в думе, разоблачился по-свойски и посиживает, а тут прей заживо…

— Да пусть их, — Нечай изобразил на лице беспечность, — Нам-то что? Повторим лучше! — он проворно наполнил глубокие кубки, будто ненароком распахнув при этом полы наброшенной на плечи шубы.

Освежающая прохлада заструилась по телу снизу. Халат стал отлипать, как банный лист.

— Отчего и не повторить, — поддакнул Власьев, с ласковой насмешкой любуясь раскрасневшимся, нетвердым в движениях Нечаем. — Мед слову не помеха, а великое подбодрение… Ну так вот, о своих. Взять хоть бы Иоанна Васильевича. Это мы егоза Грозного держим, а которые и Лютым прозывают. Им по-нашему говорить не прикажешь. Так ведь?

Рука Нечая невольно проплеснулась.

— К чему за чужим следовать? — набычился он. — Скажи от себя или будет на этом!

— Утишься, Нечай Федорович, скажу и от себя, — не обиделся на его внезапную грубость думный дьяк. — И я Иоанна Васильевича в Лютых числю. Уж не обессудь на прямом слове. Ведь это он все чины и сословия на опричных и земских поделил, одних над другими с метлой и собачьей мордой поставил, в лютый страх ввел, особливо бояр родовитых. Взять хоть бы как он Великий Новгород исказнил. Тридцать пять лет минуло, а лосе мороз в жилах стынет. Тебе ли не помнить то время, те казни?

— Новогородские? — уклонился от прямого ответа Нечай. — Откуда? Меня там не было, Афанасий Иванович. Да и недосуг мне все помнить. Молод был…

— И я не стар, — усмехнулся думный дьяк. — И меня там не было. Что из того? Разве мы одних себя помним? Русия-то одна во все годы. Где ее ни распни, везде больно. В Москве ли, в Новогороде, в Старой Ерге на Белоозере. Тако я говорю?

Нечай неопределенно пожал плечами, а сам растревожился еще больше: неспроста Власьев про Старую Ергу вспомнил. Ловок думный дьяк узелки вязать да петли ставить. Не угодить бы ненароком в какую.

— А он распял! — голос Власьева гневно возвысился. — По своим же землям войною пошел! Любо ему на корчи людские зреть. Никого не помиловал. На пути к Новогороду Клин разорил, Тверь, Торжок, Городище. Я уж не говорю о малых поселениях. Им и счета нет. Четыре недели на Волхове лютовал. Этим — головы сечь, этих — в огонь, этим — терзания немыслимые. Матерей и детишек за ноги и под лёд! Смерть и ужас.

Монастыри многие до нитки обчистил, Софийский дом. Никакому Мамаю такое в голову не влезет — храмы свои бесчестить, — тут Власьев всхрапнул от полноты чувств, отер влажные губы. — Или Псков взять. Печорский игумен к нему с крестами да иконами на поклон вышел, а он ему в ответ голову ссек. Ссек и отдал своей своре святые церкви на пограбление. Даже колокол с Троицкого собора хотел снять. Да хороню юродивый ему именем Николы Чудотворца поперек стал: не трогай, коли не хочешь сверзнутъся в адские тартарары. Отмахнулся было Иоанн, но конь под ним тем же часом и пал. С пророчествами не шутят. Тем Псков и спасся от неминуемой погибели. Море крови тогда пролилось. А все за ради чего?

— Большая измена была, большое и усмирение, — не очень уверенно высказался Нечай. — К Литве умыслили отложиться, Русию поломать.

— Какая измена? Окстись, Нечай Федорович! Ну перехватили гонца с польской памятью. Большое ли дело? Писана-то она малым кругом. С него и спрос. Так нет, надо измену на весь Новгород положить. Да ежели за каждого пойманного с тайным листом гонца по городу на плаху класть, скоро у Москвы и городов не останется. На чем ей тогда стоять?

— Слава Богу, покуда стоит! — заупрямился Нечай. — Про гонца с польской памятью не знаю, а тайный лист за иконой пресвятые Богородицы в Новогородской Софии точно нашли. И указывал он на архиепископа Пимена со всей тамошней старейшиной. Вот и опалился царь Иоанн. Дыма без огня не бывает. Иное дело — по мере ли он. Тут я с тобой согласку дам: на Волхове меры не было.

— И на том спасибо, что на явном не упираешься. Тогда я тебе еще вопрос поставлю. А вдруг это сами опричники тот лист написали да за икону в Новогородской Софии положили?

— Вдруг — не доказка, Афанасий Иванович. На догадках далеко не уедешь. Почем знать, подложили или нет?

— Да по том, Нечай Федорович, что за спиной царя Иоанна в ту пору Малюта Скуратов был. А он известный подложник. Первый человек в Опричной думе, заклятый враг Думы боярской. Это он ее игрушкой в своих руках сделал.

— Нам-то что до Малюты Скуратова? Дело прошлое. Господь его вместе с опричниной прибрал. Ужо спросил поди на том свете! А нам это не по чину, хоть ты и думный, Афанасий Иванович. Тем паче Иоанна Васильевича судить. Он города не токмо казнил, но и ставил, и к Москве прилеплял, Русию уширяя. Плохое всегда крепко помнится. А ты и хорошее не забудь.

— Ну-ну, интересно послушать, — подзадорил его Власьев.

— И послушай! — бодливо уставился Власьеву в переносицу Нечай. — Зло от зла родится, добро от добра. А царь, как светильник: что в нем возжгут, то и горит. Были рядом с Иоанном Васильевичем поборники благих дел и любители отечества, и он царем правды был. Церковь устроилась. Русия новый Судебник получила. На место ласкателей и казнокрадов разумные и нестяжательные мужи пришли. А разве казанское взятие не истинно царское дело? Поставил заслон орде от Крыма до Казани. А после дохристовых лет[4] правил крепкою и справедливой рукой. Кабы не козни у него за спиной, не поклепы на добрых советников, да не ранняя смерть кроткой царицы Анастасии, и не свернул бы он на опричнину.

— Кабы и вдруг — не доказка. Сам говорил…

— И опять скажу! — перебил Нечай. — Не по чину нам царей судить!

Из длинных узластых его пальцев выскользнула большая сочная клюквина. Он погнался за ней, поймал ловко, но она лопнула, окрасив соком белую кожу.

Плохая примета. Будто кровью измазался. А все Власьев. Сперва в опасный разговор втянул, теперь на словесных неувязках ловит.

— Да разве мы судим, Нечай Федорович? — дружески пристыдил его Власьев. — Помилуй! Мы о превратностях царского правления размышляем. С глаза на глаз, с ухо на ухо. Ты да я. Сам друг. В запертой комнате. Или у тебя на стенах уши?