— Разве Тоян не таков же?

— Сравнил рыбу с водой, а мужика с боярином, — заулыбался Власьев и примирительно добавил: — Не обессудь, ежели что супротив сказал. Не по злу это, а по дружбе. О государе заботясь. О здравии его. О первостепенности государских дел…

И вот теперь, узнав, что царь Борис готов принять Тояна не медля, Власьев укорил Нечая:

— Что же ты меня сразу-то не упредил, друг ситный? Ведь договаривались: как появится твой Тоян, так и рассудим, — и оправдался: — Ты не смотри, что я спорил с тобой. Спор — дело живое. А после-то я, с государем беседуючи, слово о твоем сибирце замолвил. Да! Князь Василий Черкасский свидетель тому. И Богдан Сутупов тако же. Спроси!

— Лишнее это, Афанасий Иванович. Замолвил и спасибо. Я думаю, как лучше дело до конца довести.

— Правильно думаешь. Тут я тебе первый помощник. А поелику время не терпит, ответь-ка мне, Нечай Федорович, сколько и чего привез Тоян в поклон нашему государю?

— Много всего привез. И соболей, и куниц, и бобров добрых, и белок, и степных лисиц, и кожи лосиные. Пять ходовых коней резвых. Изделки сибирские…

— С коньми понятно, — одобрительно кивнул Власьев. — А по мягкой рухляди хотелось бы знать поточнее. Сколько того, сколько другого. Как дороги они по нашим ценам, во что ценят их ганзейские или, скажем, аглицкие купцы.

— Нешто можно челобитные поминки оценивать? — удивился Нечай. — Дареному коню в зубы не смотрят.

— А мы посмотрим! — весело объявил Власьев. — Тояну на пользу, государю на почитание.

— Это како же?

— А тако. Вот послушай…

И поведал Власьев, как в сто третьем году, еще при Федоре Иоанновиче, отправились они с думным дворянином Михайлой Вельяминовым к австрийскому императору Рудольфу, дабы передать ему в помощь против турок государеву меховую казну. В русийских рублях она тянула на 4.5 тысяч, не больше, но Власьев смекнул, как поднять ее премного, ослепив не только Рудольфа и его двор, но и всех иноземцев, оказавшихся на ту пору в Праге. Для начала потребовал Власьев двенадцать лучших палат. Велел своим собольникам разложить там меха с выдумкой: в одной палате горностаев, в другой куниц, в третьей волков, ну и так далее. Что подороже — налицо, враспласт, или на разновысоких вешалах, да не парами, а в однорядку. Зато белок — прямо в коробье, навалом, де это и внимания не стоит… Как глянул Рудольф на такие богатства, так и рот от удивления открыл. Не ожидал он такой великой присылки от русийского государя. Стал спрашивать, где такие чудовинные звери водятся? Отвечали ему Власьев с Вельяминовым: в Конде и Печоре, в Угре и Сибирском царстве, близ Оби великой, от Москвы больше пяти тысяч верст. «А какая им цена, ежели продать?» — заинтересовался Рудольф. Обиделись послы, де мы присланы к цесарскому величеству с дружелюбным делом, а не чтобы казну оценивать; оценивать мы не привыкли и не знаем. Пришлось Рудольфу звать пражских купцов, дабы сами они положили цену мехам. Те поделили соболей на сорта. Трем по их дороговизне так и не сумели найти цену. А всю присылку оценили в четыреста тысяч, считай вдесятеро больше.

— Тако и с Тояном надо дело повернуть, — закончил свой рассказ Власьев. — Сделаем из него большого азиятского челобитчика! Я устрою, чтобы его поминки увидели послы и купцы из западных стран. Чем дороже поклон, тем выше государь. Что скажешь на это Нечай Федорович?

— Слов нет, Афанасий Иванович! Сколько раз являешь ты хитромудрие свое, а я всё не перестаю удивляться. Верно говорят: овому талан, овому два, а у тебя для таланов не хватает потребных карманов.

— Ох и язва ты, — добродушно разулыбался Власьев. — Нет чтобы просто сказать, с увежеством, непременно подковырку всунет. Ну да ладно, мне не привыкать стать.

— Зря не веришь. От чистого сердца говорю. Разве б бесталанный до такого додумался?

— Ну коли так, вернемся к делу. Пока я буду палаты для поклонных мехов вырешать да насчет посольских гостей покумекаю, ты бери собольников и разбирай тояновы поминки. Глядишь, за воскресенье и управимся…

Нечай понимал, что Власьев отодвигает его в сторону. А что сделаешь? Подсказка-то у него и впрямь дельная. От нее всем польза. Обидно вот только, что сам Нечай до такого не додумался. Видать, ум у него не такой закрутки, как у думного дьяка. Нечай в корень привык зреть, а плоды-то на ветках вызревают. Там их Власьев и караулит.

Послушать его, так он государю наивернейший послужилец. Умышляет против него наперед, а сегодня готов вовсю расстараться. Попробуй упреди о таком Годунова, сам как кур во щи попадешь. И не упредить нельзя. Вот положение: знать и молчать.

А выдержка у него какая! Ведет себя так, будто и не было у него с Нечаем разговора в белой комнате, будто не сгибнул после Лучка Копытин, а Богдан Сутупов не по его указке ставит на Нечая петли. Спроси сей час Власьева, любит ли он Бога, ведь ответит, не моргнув глазом: больше всего на свете! Да свет у него какой-то непроглядный. Ослепнуть в нем можно…

— Об чем размечтался, Нечай Федорович? — по-своему истолковал его молчание Власьев. — Како мы с тобою государю услужим? Это на потом оставь. Скажи лучше, не упустил ли я чего?

— Ты и захочешь, да не упустишь, Афанасий Иванович…

На том они и расстались.

Едучи к Тояну в Казанский дворец, Нечай продолжал размышлять, как бы остеречь Годунова от двоедушия думного дьяка. И вдруг его осенило:

«Через старицу Олену! Она божий человек. Ей государь поверит… А к старице Олене послать Агафью Констянтинову. Больше некого».

«Грешно идти к спасению кривыми путями», — тотчас укорил себя Нечай.

«Не грешнее, чем участвовать в измене противу государя и отечества…»

Но успокоения ему эта мысль не дала. И то и другое злостно. Замкнутый круг, из которого по-людски не выбраться.

«А что тогда есть добро, если к нему по-доброму путь закрыт?»

В который раз уже Нечай искал и не находил нужного ответа.

Тоян отвлек его от тягостных метаний. Узнав, с чем пожаловал управитель Сибири, он с охотою стал показывать ему поклонные редкости.

Три сорока соболей из семи оказались столь прекрасны, что Нечай забыл обо всём на свете. Мягкие серебристые меха текли сквозь его пальцы, успокаивая и лаская. От них веяло хвойной утайливостью дремучих лесов, вешним разнотравьем, журчанием ключевой воды, а еще сказкой, таинственной и неизъяснимой, рожденной для человека в любом возрасте. Она не утомляла. Ее хотелось длить и длить.

Чтобы оценить богатства Тояна, Нечаю не надобны были собольники. Он сам изрядно разбирался в мягкой рухляди, но положение при дворе обязывало начальствовать, а не исполнять указанное. Пришлось уступить свое место знатокам- промысловщикам. Нечай даже позавидовал им: счастливые…

Он с нетерпеньем ждал известий от Власьева. Сомнений, что они будут благоприятны для Тоянова посольства, у него не было, однако теплилась надежда, что государь хоть в чем- то обузит несправедливо удачливого думного дьяка. Ведь нельзя все время потакать его умело спрятанному лукавству. Где-то оно должно высунуть свой лисий хвост. Тут бы его и прищемить. Да побольнее!

Прищемил же Годунов своего думного дьяка, хранителя царской печати Василия Яковлевича Щелкалова. Тот к нему тоже с важным делом пришел, этак запросто, в уверенности, что неколебим на своем месте. Годунов его как ни в чем не бывало выслушал, с делом согласился, а уж после, на прощанье, и оглоушил отлучением — от думы, от печати, от своих милостей. Сбросил с небес, как таракана запечного. А ведь сколько лет Василей Щелкалов в паре с братом своим, Андреем Яковлевичем, большим думным дьяком, приказною братиею на Москве ворочал. Могущественнее их со времен Иоанна Грозного, почитай, и не было. Кончился век и того и этого. Отжили свое, отвластвовали, отлукавили. Правду сказать, ум и расчетливость показали, немало дельного сотворили, а еще больше — разладного. Власьев — из той же, из щелкаловской породы.

«Вот бы ему упасть, — замечтался Нечай. — На любом случае да на ровном месте, коли ухабы ему нипочем. Враз бы многие узелки распутались. Жаль, Бог ныне не в ту сторону смотрит. Не до Власьева ему при такой-то смуте…»