Подходя к дому Дженкина, он чувствовал, что изрядно промок и продрог. Переселяясь в этот маленький домик, он намеревался как-то, возможно, символически, но в то же время заметно переменить свой образ жизни, отказаться от имущества в пользу своего рода освобождающей простоты. И действительно продал многие из своих вещей, с иронией отметив, что вряд ли можно считаться аскетом, когда продаешь собственность и кладешь денежки в банк. В последнее время он начал чувствовать некоторую фальшь своей жизни здесь, словно это было некой игрой. Соседи понимали это, дом тоже, кажется, понимал. Переселение сюда даже не имело отношения к скорби по погибшему другу и иногда выглядело профанацией ее. Было неизбавимым мучением жить среди вещей Дженкина, когда Дженкин был мертв. Он не собирался говорить Роуз о доме, хотя однажды такая мысль у него и промелькнула. Теперь же у него появился интерес к этой идее, и имел он в виду не прежний свой дом и не этот тоже. Он нуждался в совершенно новом месте, и теперь, когда у него неожиданно появилась страшно ответственная цель в жизни, ни к чему было играть в аскетизм. Он не думал, что переоценил книгу Краймонда, но так или иначе теперь он должен был написать собственную. Теперь он видел, спасибо Краймонду, какой должна быть его книга. Может быть, он излишне размечтался, но он обязан из кожи вылезти, чтобы все стало ясно. Тут он неожиданно подумал о Левквисте, о том, каково было прояснять некоторые невероятно трудные места в греческих текстах, и вспомнил, нутром почувствовал ту почти сексуальную дрожь, которая охватила его тогда в Оксфорде, когда он оказался лицом к лицу с невероятно высоким эталоном. Вспомнил он и слова Валери, которые Левквист любит цитировать: трудность — это свет, непреодолимая трудность — солнце. Но несомненно, что куда чаще непреодолимая трудность остается непреодолимой трудностью. Пытаясь «ответить» Краймонду, он должен быть готов к тому, что написанное им покажется, может, даже и будет обычным комментарием к чужой книге. Возможно, все, что ждет его, это конечный провал, тяжкий бесполезный труд, напрасная трата сил и оставшегося времени на то, что не будет представлять никакого интереса. Ему пришли на память слова Блаженного Августина, процитированные отцом Макалистером: «Пред светом лица Божия съеживается моя душа, как мотылек». Может быть, он в конце концов останется даже не с сокрушенным, а с разбитым сердцем.

Когда он подошел к маленькому домику, вновь заморосило. Он вставил ключ в замок с таким чувством, будто явился сюда как нежданный да еще и нежеланный гость. В доме было нестерпимо холодно. Дженкину никогда не приходило в голову провести центральное отопление. Джерард зажег свет, задернул вельветиновые шторы и включил газовый камин в гостиной. Он решил, что все еще голоден — слишком он был возбужден, чтобы толком поесть у Роуз, слишком не терпелось рассказать ей о своем великом замысле. Конечно, у него совершенно не получилось объяснить, чем хороша книга Краймонда, чем плоха. Хороша она, подумал он, тем, что говорит о страданиях, а плоха — что толкует о верности грядущему совершенному обществу. Это центральная идея, на которой, по сути, основана книга, — но такой вещи не существует. Невозможно таким путем достичь правды в будущем, мы, как сказала Роуз, не можем вообразить себе будущее… и совершенное общество есть вещь недостижимая… общество может быть только достойным, что зависит от свободы, порядка, обстоятельств и бесконечных исправлений, которые неосуществимы на расстоянии. Все случайно, но человеческие ценности абсолютны. Это простая вещь относительно человеческой жизни, которую нужно долго объяснять. А допустим, «холодный душ» Роуз лишь начало общего пренебрежения книгой Краймонда. Конечно, что бы ни случилось с той книгой, это не скажется на его книге. Но Джерард понимал, что, хотя его разозлит, если Краймонд получит только доброжелательные отзывы, только плохие его расстроят! Он пошел на кухню и вылил в кастрюльку банку супа. Нашел нарезанный хлеб, намазал маслом, пока суп разогревался, потом отнес свой ужин в гостиную, где на серванте, охраняемая двумя фарфоровыми стаффордширами, громоздилась верстка краймондовской книги. Он поставил тарелку с хлебом и кружку с супом на кафель возле камина и, повернувшись, чтобы закрыть дверь, заметил на половике в прихожей письма. Он узнал почерк Дункана. Забрав их, он вскрыл дункановское:

Дорогой Джерард, в «Таймс» ты найдешь некролог, посвященный Левквисту. Кто бы ни написал его, он не слишком его превозносит. Смею сказать, такого рода величие сегодня не в моде! Я невероятно опечален и захотелось написать тебе. Знаю, ты видел его во время того кошмарного бала прошлым летом, а может, видел и после. Он был вроде святого от филологии, особый образец. Наверное, завершение его жизни заставило меня задуматься над тем, как я распорядился своей. Насколько бестолково и насколько в действительности она коротка, о чем, я слышал, ты как-то обмолвился. Я пришел к заключению, что единственное, что имеет значение, это дружба, а не та переоцененная так называемая любовь, но наши близкие друзья, по-настоящему близкие люди, единственные наши утешители и судьи. Ты всегда был для меня и тем и другим. Позволь выразить веру, что за всеми недавними передрягами мы не потеряли друг друга. Отсюда кажется, что Лондон бесконечно далек. Мы купили дом, но пока живем по адресу отеля. Надеюсь, ты пишешь что-нибудь. Я-то оставил всякую мысль об этом.

Твой
Дункан.

Джерард еще не видел некролог в «Таймс». Итак, Левквист умер. Ему вспомнилась длинная комната, большой письменный стол, заваленный книгами, окно, раскрытое в летнюю ночь, огромная красивая голова Левквиста, говорящего: «Заглядывай еще, заглядывай навестить старика». Он так больше и не заглянул. Так и не поцеловал его руки, не сказал, как любит его. Припомнились слова Левквиста: «Видел я молодого Райдерхуда. Отрывок из Фукидида очень его озадачил»! «О боже, боже!» — сказал Джерард вслух, сел в одно из неудобных кресел у камина и уткнулся лицом в ладони. Облако, незримое присутствие черного горя, неожиданно обволокло его. То была ночь, когда умер отец. Вот и Левквист, который был ему как отец, умер. И Дженкин мертв; и это незримое присутствие было его, Дженкина, Дженкина печального, Дженкина как самой печали, как непреходящей мучительной скорби. «Почему ты должен был умереть, когда я так любил тебя?» — сказал Джерард Дженкину. И это было ужасно, ужасно, как будто тень Дженкина плакала и протягивала к нему бессильные руки. «Это была не моя вина, — сказал Джерард тени, — прости меня, прости, я осиротел, я наказан, отравлен. Почему ты так ужасно плачешь? Потому ли, что убит, а я дружески отношусь к твоему убийце? О Дженкин, как мы могли потерять друг друга, как могли так измениться, ты — обвинитель, а я парализован отравой!»

Джерард встал и всерьез оглядел комнату, ища что-то, что-то крохотное, во что сейчас превратилась ужасная обвиняющая тень, что-нибудь вроде маленькой коробочки или черной механической игрушки. Ничего, кроме самой комнаты, неуютной и непривлекательной, случайной и пустой. Внезапным движением Джерард ударил по аккуратной стопке верстки, сбив листы на пол. Падая, они увлекли за собой одного из стаффордширов. Собака упала и разбилась. Джерард собрал осколки и положил на сервант.

Точно, он отравлен, подумал Джерард, ему чудятся призраки, он проклят, безумен. Разбившаяся собака наконец вызвала на его глазах слезы. Как он будет писать книгу, когда не может не думать о смерти Дженкина? Какое ему дело до идей Краймонда? Зачем он заговорил с Роуз о доме, о жизни вместе? Пускай едет в Йоркшир. На нем лежит проклятие, он обречен на одиночество среди призраков. Благодаря книге Краймонда ему показалось, что у него есть какие-то мысли, но это иллюзия. Левквист говорил, что ему не хватает твердости, Краймонд сказал, что бы он ни написал, это будет красивой ложью, Роуз сказала, что с его стороны это тщеславие. У него не хватит энергии на большую книгу. И он теперь понимает, что все это ни к чему. Но отсюда он съедет. Не нужно ему больше ничье общество, ни людей, ни призраков. О господи, он стареет, прежде он этого не чувствовал. Он стар.