В четверг все было в порядке; сто семь тысяч триста двадцать восемь жителей Буэнос-Айреса, как обычно, появились, готовые к временному погружению в подземелье. В пятницу (теперь, после произведенных операций, считалось, что учет ведется безошибочно) число людей, вышедших из метро, превышало на единицу число вошедших. В субботу цифры были одинаковыми, и фирма посчитала свою задачу выполненной. Отклонения от нормы не были доведены до сведения общественности, так что, кроме старшего инспектора Монтесано и операторов счетных машин на «Пласа Онсе», мало кто знал обо всем происшедшем. Полагаю, однако, что эти немногие (кроме, я настаиваю, старшего инспектора) сочли за лучшее об этом забыть как о простой ошибке в расчетах машины или оператора.

Произошло это в 1946 году, может быть, в начале 1947-го. В последующие месяцы мне пришлось часто ездить по линии «Англо»; поскольку ехать было долго, порой я вспоминал разговор с Гарсиа Боусой и, с иронией поглядывая на людей вокруг — они либо сидели, либо, держась за кожаную ручку, мотались из стороны в сторону, словно бычьи головы на крюках,— вот что открыл. Дважды на станции «Хосе Мариа Морено» мне представилось, как бы это ни было неправдоподобно, что кое-кто (один мужчина, потом две пожилые женщины) был не просто пассажиром, как остальные. Однажды, в четверг вечером, на станции «Медрано» сразу после бокса, где я видел, как победил Хасинто Льянес, мне показалось, что девушка, дремавшая на второй скамейке платформы, здесь совсем не для того, чтобы дожидаться следующего поезда. Она, правда, вошла в тот же вагон, что и я, но только для того, чтобы выйти на «Рио-де-Жанейро» и остаться на перроне — будто засомневалась в чем-то, или очень устала, или была раздражена.

Об этом я говорю сейчас, когда уже нет ничего невыясненного; так бывает, если случится кража; все вдруг вспоминают, что и в самом деле какие-то подозрительные молодые люди крутились возле лакомого куска. Но в этих расплывчатых фантазиях, которые рассеянно переплетались в моем воображении, что-то с самого начала вело меня все дальше, создавая ощущение чего-то подозрительного; поэтому в тот вечер, когда Гарсиа Боуса вскользь упомянул о любопытных результатах учета, я соединил одно с другим и с удивлением, почти со страхом понял, что картина начинает проясняться. Возможно, из всех, кто наверху, я был первым, кто знал об этом.

Затем следует смутный период, когда смешиваются растущее желание утвердиться в своих подозрениях, ужин в «Пескадито», сделавший близким мне Монтесано с его воспоминаниями, осторожные и все более частые погружения в метро, воспринимаемое теперь как нечто совершенно другое, как чье-то медленное, отличное от жизни города дыхание, как пульс, который незаметно перестал биться для города, как нечто, переставшее быть только одним из видов городского транспорта. Но прежде чем действительно погрузиться (я имею в виду не обычную поездку в метро, как это делают все люди), было время раздумий и глубокого анализа. На протяжении трех месяцев, когда я предпочитал ездить восемьдесят шестым трамваем, чтобы избежать и подтверждений, и обманывавших случайностей; меня удерживала на поверхности одна достойная внимания теория Луиса М. Бодиссона. Как-то полушутя я упомянул при нем о том, что рассказал мне Гарсиа Боуса, и как возможное объяснение этого явления он выдвинул теорию некоей разновидности атомного распада, могущего произойти в местах большого скопления людей. Никто никогда не считал, сколько людей выходит со стадиона «Ривер Плейт» в воскресенье после матча, никто не сравнивал эту цифру с количеством купленных билетов. Стадо в пять тысяч буйволов, которое несется по узкому коридору,— кто знает, разве их выбежало столько же, сколько вбежало? Постоянные касания людей друг о друга на улице Флорида незаметно стирают рукава пальто, тыльную сторону перчаток. А когда 113 987 пассажиров набиваются в переполненные поезда, их трясет и трет друг о друга на каждом повороте или при торможении, в результате это может привести (благодаря процессу исчезновения индивидуального и растворению его во множественном) к потере четырех единиц каждые двадцать часов. Что касается другой странности — я имею в виду пятницу, когда появился один лишний пассажир,— тут Бодиссон всего лишь согласился с Монтесано и приписал это ошибке в расчетах. После всех этих предположений, достаточно голословных, я снова почувствовал себя очень одиноким, у меня не только не было собственной теории — напротив, я ощущал спазмы в желудке всякий раз, когда подходил к метро. Поэтому-то я по собственному усмотрению приближался к цели, двигаясь по спирали,— вот почему я столько времени ездил на трамвае, прежде чем оказался в состоянии вернуться на «Англо», погрузиться в буквальном смысле, и не только для того, чтобы просто ехать в метро.

Здесь следует сказать, что от них я не видел ни малейшей помощи; даже наоборот — ждать или искать ее у них было бы бессмысленно. Они там даже и не знают, что с этой самой главы я начинаю писать их историю. Со своей стороны, мне бы не хотелось их выдавать, в любом случае я не назову те немногие имена, ставшие мне известными за несколько недель, которые я прожил в их мире; если я и делал все это, если пишу сейчас эти заметки, так только из добрых побуждений — я хотел помочь жителям Буэнос-Айреса, вечно озабоченным проблемой транспорта. Но речь теперь даже не о том, сейчас мне просто страшно спускаться туда, но ведь это несправедливо — тащиться в неудобном трамвае, когда в двух шагах метро, и все на нем ездят, и никто не боится. Я достаточно честен, чтобы признать: если они выброшены из общества без огласки и никто особенно этим не заинтересуется, мне будет спокойнее. И не только потому, что чувствую угрозу для своей жизни, пока нахожусь внизу,— ни на одну минуту я не ощущаю себя в безопасности, даже когда занимаюсь своими исследованиями уже столько ночей подряд (там всегда ночь, нет ничего более фальшивого, искусственного, чем солнечные лучи, врывающиеся в маленькие окна на перегонах между станциями или до половины заливающие светом лестницы); вполне вероятно, дело кончится тем, что я себя обнаружу, они узнают, для чего я столько времени провожу в метро, так же как я безошибочно различаю их в густой толпе на станциях. Они такие бледные, действия их четко налажены; они такие бледные и такие грустные, почти все такие грустные.

Любопытно, что с самого начала мне очень хотелось разузнать, как они живут, хотя узнать, почему они так живут, было бы более важно. Почти сразу я оставил мысль о тупиках и заброшенных туннелях; их существование было открытым и совпадало с приливом и отливом пассажиров на станциях. Факт тот, что между «Лориа» и «Пласа Онсе» смутно просматривалось нечто похожее на Hades [202], заполненное кузнечными горнами, запасными путями, хозяйственными складами и странными ящиками из темного стекла. Это подобие депо я разглядел в те несколько секунд, пока поезд отчаянно встряхивал нас на поворотах при подъезде к станции, ярко сверкающей по контрасту с темнотой. Но достаточно было подумать, сколько рабочих и служащих снуют по этим грязным туннелям, чтобы отбросить мысль о них как о пригодном опорном пункте; разместиться там, по крайней мере на первых порах, они не могли. Достаточно было понаблюдать в течение нескольких поездок, чтобы убедиться — нигде, кроме как на самой линии, то есть на перронах станций и в почти постоянно движущихся поездах, нет ни места, ни условий, где они могли бы жить. Отбросив тупики, боковые ветки и склады, я пришел к ясной и ужасающей истине методом исключения; там, в этом сумрачном царстве, то и дело возвращалось ко мне осознание единственной правды. Это существование, которое я описываю сейчас в общих чертах (кое-кто скажет — предполагаемое), было обусловлено для меня жестокой и непреклонной необходимостью; последовательным исключением различных вариантов была выведена единственная возможность. Они — теперь это совершенно ясно — размещались нигде: они жили в метро, в поездах метро, в постоянном движении. Их существование, жизнедеятельность их лейкоцитов — они такие бледные! — обусловлены безымянностью, защищающей их по сей день.

вернуться

202

Ад (нем.).