Два раза в день проделывала она эту процедуру. Дважды шесть — двенадцать горлышек.

Спасибо еще, старшенькие две внучки «в людях» жили: не болели.

Керосин щипал кожу, лез в глаза, ребята бунтовали, но, видно, и впрямь он был полезен: горлышки их задышали свободней, дети запросили пить, а потом и есть: на поправку дело пошло! Ни один внучок не задохся!

Спала ли бабушка в те ночи — никто не знал, но жалоб от нее не слыхали.

Выздоравливать ребята стали в том же порядке, как заболевали: Савка и Петька первыми. В одно утро — какое по счету, Савка не знал — он проснулся по-новому: не закрутил больной головой, ища ей удобного места на изголовье; не зашарил глазами по стенам и потолку, гоняясь за бредовыми образами, не захрипел: «Пить!» А просто открыл глаза и спокойно уставился ими в потолок, по которому метались слабые отблески лучины. Щелявый и черный потолок показался ему чрезвычайно милым.

Наглядевшись вдоволь на потолок, он перевел глаза на печку, на бабушку, что-то ставившую в печь. При виде бабушки он почувствовал, что горло его сжалось и глаза застлала какая-то муть. А на душе стало сладко-сладко. Ему захотелось тотчас вскочить, подбежать к ней, обнять. Но он почему-то не смог этого сделать, ноги его не слушались, спина и руки — тоже. Все у него было как ватное, не его.

И только голос произнес тихо, но внятно: «Бабушка».

Бабушка чуть не уронила рогач, так вздрогнула! Обернулась к Савке и метнулась к нему быстро, как молоденькая.

— Внучоночек! Саввущка! Очнулся! Жив, голубчик мой сизый, — шептала она и гладила корявой старческой рукой его свалявшиеся волосы.

Савка испытывал полное блаженство. Тут с соседней лавки послышался и слабый голос Петьки: — И я, бабушка, жив, кажись!

Бабушка встала, выпрямилась, опустила бессильно руки, и горячие неудержимые слезы полились из ее глаз: первые за все время внуковых болезней.

Один за другим в течение недели очнулись и другие ребята и хоть поднялись не сразу, а все же стали на себя похожи: разговаривали, ели.

Запищала из «святого угла» и самая младшая — Апроська.

Только средняя сестра — Аннушка — отстала от прочих: долго не вставала. А и вставши, оказалась «с покорцем»: на уши тугой. Сказывали, глоточная ей уши проела.

Бабушка превзошла самое себя в изобретении новых вкусных кушаний. Многое ли сделаешь без мяса, без крупы, без сахара? Из одной картошки да свеклы? А она делала!

Сколько перетерла она овощей на терке, сколько пальцев своих при этом она стерла в кровь — это не в счет. А из печки, после суточного томления в ней, вынимался горшок, на треть залитый густым сладким соком: патокой. Он заменял сахар в стряпне и варенье для детского лакомства. А сама «утомленная» до темно-коричневого цвета, ароматная, сладкая свекольная стружка шла в хлеб, придавая ему сладость и вкус.

А картошка? Промывала бабушка ее стружку — отцеживала крахмал, — вот те и кисель, хоть из той свеклы с квасом. А сама стружка отправлялась тоже в хлеб: и пышней и белей от нее становился. А главное — муке экономия!

Варила бабушка отжатую картофельную стружку, и получалась каша на манер манной.

О том, как бабушка делала квас, и говорить не приходится: бил он в нос и в голову не хуже браги.

Уминают внучата кушанья всеми скулами, а бабушка суетится, улыбается. Разговорчивой стала, помолодела, только похудела очень.

К весне про глоточную все и думать позабыли: за глотку ухватили хозяева поважней — работа и голод.

Две невесты

После окончания Савкой школы прошло два года. Из сапроновской семьи теперь ходят на работу три «мужика»: отец, Петр и Савка.

Когда телушка стала коровой, жить полегчало. Но все это благополучие вскоре разлетелось и развеялось как дым. Получилось это так…

В один из осенних праздничных дней, когда работать «грех», отец сидел возле печки на своем любимом чурбаке и мастерил Пашке сопелку.

Двенадцатилетний Пашка был на редкость способен к музыке, и хорошо сделанная сопелка пела на его губах так сладко, так умильно, что заслушивался и сам отец. Вот почему он и занимался сейчас Пашкиной «музыкой» собственноручно.

Рядом стоял и Пашка затаив дыхание, чтобы не мешать отцу сверлить.

Бабушка возилась у печи. Старшие дочери — Марфуша и Поляха, — празднично одетые, доплетали в сторонке свои пышные косы: одна — русую, другая — темную и о чем-то шушукались между собой, изредка фыркая в кулачок. Остальная детвора где-то носилась по своим делам на воле. Каждый по-своему наслаждался редким в его жизни счастьем — отдыхом после праздничного сытного завтрака.

Вот сопелка закончена. Пашка поднес ее к губам, и раздался первый нежный дрожащий звук. Потом второй, третий, четвертый. Все стихли, прислушиваясь к звукам, а Пашка, замирая от счастья, находил все новые и новые переливы и трели, нащупывая знакомые мелодии. Остальные слушали, забыв обо всем и затихнув.

Вдруг скрипнула дверь, и в дверях показались люди.

Торжественный и важный вид двоих и смущенно-испуганный третьего, державшегося позади, сразу сказал всем, даже Пашке: сваты и жених.

Девушки мигом спрятались за занавеску у печки.

Бабушка принялась поспешно вытирать руки и приглашать дорогих гостей за стол.

У отца, тоже приглашавшего и кланявшегося гостям с почетом, полагающимся в таких случаях, сразу пропало радостно-праздничное настроение и привычно тоскливо засосало под ложечкой.

Статная, волоокая Марфа «невестилась» уже третий год, и в женихах у нее недостатка не было: хоть и бедная, да уж больно собой хороша, и работница на редкость.

Так что это были не первые сваты и не первый жених.

Но приходилось каждый раз отказывать: проклятая нужда никак не давала справить нужное приданое, не было средств и на прочие свадебные расходы. Как на беду, каждый год — недород. А го изба или двор рушатся. В прошлом году совсем было решили сыграть свадьбу и деньжонок собрали по копеечке, да рухнула вместе с потолком ветхая крыша на хате — и денежки туда ж ухнули.

Шибко Марфа плакала, как отказали жениху: люб он ей был.

А жених так по сию пору на другой не женится: ее ждет.

Мелькают эти мысли в голове отца, пока он слушает витиеватые «подходы» сватов, оттого-то и щемит у него под ложечкой.

Но вот «подходы» кончены, жених, и без того отлично известный отцу, отрекомендован сватами с наилучшей стороны, и сваты переходят к самой сути своего посещения:

— У вас — товар, у нас — купец: просит он у вас вашу дочь — несравненную красавицу Пелагею Гавриловну.

За занавеской слышится «ах», и «несравненная красавица», топоча лапотками, вылетает из хаты. За ней выбегает и сестра.

Отец растерянно глядит им вслед и приподнимается с лавки. Он расстроен вконец: «Неужто и эта подросла? Да когда же? Вот беда так беда! Двое! Две невесты! Да что ж делать-то, откуда брать?»

Волнуется и бабушка: жених-то подходящий! Работяга, нрава смирного и у матери — один. Только гол как сокол. Всего хозяйства, что хата гнилая: ни лошади, ни коровы.

Оба — и отец, и бабка — кланяются сватам в пояс, благодарят за честь. Сваты отвечают им тем же.

Потом все снова садятся за стол; бабка и вернувшиеся дочери начинают хлопотать с угощеньем — «чем бог послал».

Семейный совет

Новоявленная невеста птицей носится из хаты на погребицу и обратно (видно, жених ей небезразличен), сияя глазами и улыбкой, которую ей не удается скрыть даже рукавом: жених ее замечает. Присутствие любимой девушки и ее улыбка придают ему храбрости, и он срывающимся от волнения и молодости баском изредка вставляет свои реплики в речи сватов. Речи дельные; нечего корить.

Один за другим собираются в хату остальные братья и сестры и чинно, потихоньку рассаживаются кто на чем, подальше от стола. Взрослые за столом решают судьбу Поляхи, а заодно, в мыслях, и Марфушкину. Она старшая, и если выдавать Поляху, то в ту же пору и Марфушку. Иначе ей зазорно будет оставаться в девках, когда выдана младшая сестра.