В общем, было так: однажды папа взял наш тостер и ушел из дому. Не то чтобы я тостером очень дорожу, но папа нечасто уходит. Я ведь кормлю его гамбургерами с хорошим сырым мясом и вовсе не намерена разбивать ему голову битой. Зомби понимают доброе отношение.
На следующую ночь он унес зеркало из столовой. Потом микроволновку, кофейник, мешок с кастрюлями и сковородками. Ни в каких фильмах про зомби, хоть все их пересмотрите, не увидите, чтобы кто-нибудь, как мой папа, весь испятнанный кровью, в драном банном халате, перемазанным гноем, упаковывал кухонную утварь в большую наволочку с цветочным узором. Еще он снял фото с книжной полки — жутко несуразное, там мы все трое: папа, я и мама. Мне на фото восемь или девять, я в зеленой нейлоновой курточке и с длинными каштановыми хвостиками. Улыбаюсь во весь рот, и папа с мамой тоже. На таких фото приходится улыбаться. Фотограф заставляет, а если не хочешь, он чуть не колесом ходит, чтоб люди улыбались, словно у него ангел за левым плечом вдруг возник с горстью иголок для всех своих собратьев. У мамы на носу очки слишком большие. Папа во фланелевой клетчатой рубахе, рука такая крупная, сильная, обнял меня, будто защищая.
Тогда я тайком пошла следом. Скрываться от папы не трудно — со слухом у него почти как с речью. Думаю, когда делаешься зомби, оно во многом вроде старости. В теле то одно отказывает, то другое или работает вкривь и вкось, говорить нормально не получается, слышишь плохо и злишься постоянно, потому что можешь все меньше, теряешь мир вокруг себя, и лучше уже не станет. Когда с одним человеком такое происходит — это трагедия. Когда происходит со всеми — это конец света.
В Огасте ночью по-настоящему темно. Уличные фонари либо перегорели, либо их разбили выстрелами. Трудно отыскать ночи темнее, чем в Огасте поздней осенью, когда снег еще не выпал. Небо слепое, беззвездное, и холодно очень. Никаких тебе родных до боли пятен оранжевого химического света — сплошной темный коридор пустой улицы. Никого, и лишь мой папа ковыляет, прижав фотографию к гноящейся груди. Сворачивает к центру города, суется туда и сюда, затем, наверное, тело вспоминает привычный маршрут, и папа пересекает Фрот-стрит. Я крадусь за ним мимо магазинов на набережной, мимо «Джава шэк», мимо пустых автостоянок у реки.
Там у неторопливо плещущей воды собрались сотни зомби. Может, все зомби Огасты. Папа присоединился к толпе. Я смотрела, боясь вдохнуть, никогда не видела столько в одном месте. Они не дрались, не искали добычи. Подвывали тихонечко, печально так. Большинство что-то принесли: тостеры, выдвижные ящики платяных шкафов, лампочки, ломаные кухонные стулья, вешалки, телевизоры, двери от машин. Мусор прежней жизни, унесенный из старых жилищ. Свое добро они почти с любовью, бережно помещали в огромную кучу старого хлама, перешептывались, качаясь на сыром ночном ветру. Сверху скатилась лампочка, коротко вспыхнула и разбилась. Зомби не заметили. Их мусорный храм получился не ахти, но было видно, что это не случайная куча, а именно храм: есть основание, на нем центральная башня, соединенная пролетами с недостроенной боковой башенкой. Между ними громоздилась мертвая электроника, обращенная дисплеями к воде. А между дисплеями стояли десятки, если не сотни семейных фотографий вроде нашей, прислоненных к темным плазменным экранам, решеткам колонок. Несколько зомби установили новые фотографии, и не только своих семей. Миссис Хэллоуэй, моя учительница начальных классов, принесла фото китайской семьи и обращалась с ним так нежно и бережно, будто с собственным ребенком. Думаю, зомби не понимали, кто изображен на фото, лишь ощущали чувство семьи, теплого слитного единства, счастья, которыми веяло от снимков, и это зомби нравилось. Папа поставил нашу фотографию в ряд к остальным и закачался, плача и воя, сжимая голову руками.
Я втиснулась между скамейкой и потухшим уличным фонарем, стараясь сделаться незаметной, но зомби не обращали на меня внимания. А затем луна засияла над вершинами мусорных башен, встала меж ними.
Все зомби упали на колени, протянули руки к белому диску, и по изуродованным лицам заструились страшные черные слезы. Зомби выли, и улюлюкали, и валились лицами в речной ил, и дрожали в экстазе, роняя клочки гниющих тел, — старались изо всех сил выказать благоговейное почтение к святилищу, своему собору.
Сейчас я думаю, это был именно собор. Они выли страшно и жалобно, и я зажала уши руками, чтобы не слышать.
Наконец миссис Хэллоуэй встала и повернулась к собравшимся. Заскребла ногтями по щекам, закричала бессловесно в ночь. Папа подошел к ней. Я думала: укусит, как меня тогда, как зомби кусают всякого, кого захотят.
А вместо этого он ее поцеловал.
Тяжело, неуклюже чмокнул в щеку, и на лице осталась кровь. Один за другим зомби целовали ее, окружили жадными ртами, ищущими, хватающими руками, а лунный свет залил ее лицо, выцветив, украв краски, и она казалась монстром из старого кино, сплошь черно-белым, сплошь кожа и кровь. Миссис Хэллоуэй плакала, и от ее слез у меня защемило сердце. Она плакала и улыбалась, а когда все собравшиеся поцеловали ее, то начали раздирать на части, каждый отрывал по маленькому кусочку, чтобы торжественно, в благоговейном молчании съесть. Зомби не ссорились над телом, не пытались отобрать руку, ногу либо глаз, и миссис Хэллоуэй не сопротивлялась. Думаю, она предложила себя в жертву, и они жертву приняли. Я знаю, как оно, когда молятся, верят и жертвуют.
Я заплакала. Думаю, вы бы тоже заплакали, если бы видели это. Иначе меня бы вывернуло наизнанку, а плакать выходило тише и незаметней. Тело умное, оно само знает, что лучше в таких случаях. Но и плакать не получится совсем беззвучно. Кто-то из толпы принюхался, втянул носом воздух и повернулся ко мне. И тогда все как один посмотрели в мою сторону. Чувство локтя у них сильно развито. Они в толпе живей и умнее, чем по отдельности. Не удивлюсь, если через пару десятков лет они выяснят, как организовать вещание на третьем канале, и примутся транслировать передачи «Три простых способа распознать человека» и «Что мы знаем о них».
Они кинулись на меня толпой, как зомби обычно и делают. Хватали и тянули, но их было так много, что никому это толком не удавалось. Я никого не убивала, но тогда пыталась всерьез, молотила кулаками, а они… Боже мой, они были мягкие, словно повидло. Рот я держала плотно закрытым. Как и любой подросток моего поколения, я была прекрасно осведомлена, как передается зомби-инфекция. Но меня не кусали. В конце концов мой папа запрокинул голову и заревел. Я этот рев хорошо знала. Он и раньше так яростно ревел, и теперь не изменился. Зомби отстали, отошли, тяжело дыша. Тогда я впервые осознала, насколько они хрупкие и уязвимые. Они как львы — на короткой дистанции в два счета догонят и задерут зебру, но для этого нужно долго копить силы, и хватает их ненадолго. И вот я стою, прижавшись спиной к фонарному столбу, вытянув руки, растопырив пальцы. Задыхаюсь — астма берет свое, я вам тоже не марафонец. А папа приблизился ко мне, подволакивая сломанную левую ногу. Зомби не умирают, но и раны их не заживают. Я пыталась вправить ему ногу, одеть в лубок, и до встречи с толпой у реки это был единственный случай, когда меня по-настоящему могли укусить.
Папа стоял рядом, на его бровях запекся старый гной, из глаз струились черные слезы, вывихнутая челюсть болталась, распухшие щеки сочились гноем. Он протянул руку и заухал тихонько, словно обезьяна. Для любого это, наверное, показалось бы обычным животным звуком гниющего зомби, но я расслышала совершенно ясно: «Кэйтлин, Кэйтлин, Кэйтлин!» Мне некуда было бежать, а он коснулся моего лица, отвел упавшие волосы. И окровавленным большим пальцем нарисовал круг на моем лбу, будто священник на Пасху.
Кэйтлин, Кэйтлин, Кэйтлин!
Кровь его была холодна как лед.
После того никто не пытался напасть на меня, и я могла жить, как привыкла: хозяйничать в «Джава шэк», писать в тетрадках. Теперь настали «дни розовых принцесс», и я в безопасности. Отметина на моем лбу так и не сошла. Она потускнела, как родимое пятно, но по-прежнему на месте. Иногда я встречаю на улице зомби, растерянно и уныло блуждающего среди белого дня, щурящегося, будто не понимая, откуда берется яркий свет. Когда он замечает меня, глаза темнеют от голодной ярости, но потом он смотрит на мой лоб и падает на колени, подвывая и всхлипывая. И я знаю: это не из-за того, что я особенная какая-то. Это из-за храма, растущего на берегах реки Кеннебек. Наверное, отметина значит, что я правоверная, кто-то вроде них. Святая Кэйтлин из «Джава шэк», покровительница живых.