– Уже двадцать пять минут, – потерлась щекой Валентина. – Мне так хорошо. И ничего не нужно…Ты такой родной.

– Ты тоже. Я, как только тебя увидел, понял, что ты принесешь мне счастье. На полчаса, но принесешь…

– Со мной никто не был счастлив… И я не была ни с кем счастлива. Вот только сейчас. На полчасика.

– Глупенькая. Мы просто не замечаем своего счастья. Или кто-то вдалбливает нам, что счастье – это то-то и то-то. И мы верим. Верим, ищем его и ничего не находим, потому что счастье – это глубоко личная штука. Ее нельзя вдолбить.

Смирнов рассказал, как несколько часов назад превратился в маленького мальчика, который был безбрежно счастлив. Одним морем. Небом над ним. Зелеными горами, отгородившими его от всего мира.

– Я тебя сразу заметила. У тебя такие глаза… Ты видишь…

– Да, вижу, – Евгений Евгеньевич увидел Бориса Петровича сидящего в гостиной и неотрывно смотрящего на часы.

– И будущее тоже?

– Да. И будущее.

– Скажи, что у меня все будет хорошо.

– Не могу. Не могу сказать, что у тебя будет все хорошо. Человеку не может быть хорошо одному. Ему может быть хорошо только с другим человеком. С другими людьми. Если ты найдешь его, или их, то тебе будет хорошо. Очень хорошо. Так хорошо, что ты почувствуешь себя счастливой.

– А я найду такого человека?

– Конечно. Нашла же ты меня… На берегу.

– Нет, в море… Но ты – путник. Ты всегда будешь ходить. Я смотрела на тебя. Ты весь для хождения. У тебя такие сильные ноги…

– Я – это первый лучик. Ты найдешь другого человека. Но сначала поищи его в муже.

Валентина легла на спину. Она рассердилась. Смирнов навис над ней серой тучей:

– Ты пойми, нельзя найти ничего путного, переступив через человека. Когда ты переступаешь через человека, часть твоей души остается с ним. С его телом, поверженным тобой. Несколько раз переступишь – и все. Не остается того, что можно кому-то отдать. Или того, что может кого-то привлечь.

– Ты так говоришь… Ты переступал?

– Да. Много раз. И сейчас наполовину пуст. И пустота это тоскует. По тому, что в ней было. По потерянным частичкам души. А они везде. На севере, на юге и востоке. Поэтому, может быть, я и хожу. Пытаюсь их найти. Вернуть.

Валентина поцеловала его в губы. Робко и целомудренно, как любящая дочь. Смирнову захотелось ее обнять, ощутить груди, кость лобка, но он сдержался.

– А что там у вас с твоим Замминистра не вышло? Давно вы женаты?

– Семь лет. Я в него влюбилась. Боря тоже. Но потом… Потом выяснилось, что я не могу родить. А он… а он потихоньку стал обыкновенным бытовым подлецом… Скользким и, в то же время пушистым, как все воспитанные подлецы.

– Как это стал?

– Ну, понимаешь, если ты хочешь быстро сделать карьеру, то ты должен стать пушистым подлецом. Если ты хочешь иметь образцовую семью, на зависть всем семью, представительскую семью, то должен стать пушистым подлецом. И так далее…

– Ты знаешь, она права! – ворвался в спальню Борис Петрович, растерзанный самим собой. – Да, я стал подлецом. Да, я подсиживал, клеветал, предавал, где надо говорил, а где надо молчал. Да, я ходил в сауны с нужными людьми и после длинноногих блондинок приносил ей бриллианты и объяснялся в любви. Но это к делу не относится, а если относится, то опосредовано, потому что, вы, Евгений Евгеньевич, бесчестный человек! Я вам это ответственно заявляю. Вы – бесчестный человек!

– Я?!

– Да, вы, Евгений Евгеньевич! Вы не выполнили своих обязательств! Вы не отдали мне святого – вы не отдали мне карточного долга, вы не обладали моей женой!

– Почему это не обладал? – встала перед ним Валентина в позу обозленной супруги. – Обладал, да так, как тебе никогда не удавалось!

Воспаленные Бориса Петровича глаза забегали по супруге.

– Глаза не кошачьи, – отмечали они. – Ничего от удовлетворенной кошки. Платье не помято. Макияж не смазан.

Потом посмотрел на Смирнова. Он лежал в рубашке и брюках. Ширинка была застегнута.

– Да мы были близки, – оставаясь лежать, заложил Евгений Евгеньевич руки за голову. Улыбка удовлетворения блуждала по его лицу

– И он… он оплодотворил меня, вот! – чертовские искры заплясали в глазах Валентины.

Она была чудо как хороша.

– Будет двойня, Борис Петрович, я это чувствую, – сочувственно покивал Евгений Евгеньевич. – И вам придется ее воспитывать.

Борис Петрович сник, опустил руки. Он смотрел на жену с восторгом, с восторгом, испачканным низостью, смотрел, не узнавая ее. "И эта удивительная женщина моя?! Была моей?!

Валентина, потеряв весь свой апломб, искала что-то в глазах мужа. Тот, не выдержав взгляда, отвернулся. И увидел бутылку коньяка, стоявшую под кроватью.

– Иди к себе, – сказал он жене, хлебнув из нее. – А я попытаюсь отыграться.

***

– Мне кажется, вы зациклились, – проговорил Смирнов, когда они вернулись в гостиную. – Вы бегаете по кругу вместо того, чтобы остановиться и поискать выход. А это, надо сказать, трудное дело, ибо их тьма тьмущая. Можно застрелиться, можно убить кого-нибудь и сесть в тюрьму, сесть и избавиться от необходимости принимать решения. Можно убить кого-нибудь и не сесть в тюрьму, а всю жизнь мучиться и опускаться. А можно поступить совсем оригинально – плюнуть на карьеру, на власть, на славу, и просто торговать памперсами и жить с Валентиной. А если это не устраивает, можно подвалиться друганом к одному типу из администрации и уехать консулом на Таити. Кстати, о Таити. Тут у вас полно картин Гогена, с недавних пор я люблю их. Раньше в упор не переваривал, морщился душевно, переживал за великого мастера – мазня все, да и только. А недавно прозрел и полюбил. Оказывается, смотреть на них надо по-особенному, на задний план надо смотреть. И тогда они оживают, становятся объемными и истинно, необходимо существующими. Так, по-моему, надо и на жизнь смотреть. Не на то, что праздно мельтешит перед самыми глазами, а на то, что позади этого, на то, что по совести своей и происхождению не может, не хочет лезть в глаза.

– Сдавай, болтун, – помолчав, подвинул к нему карты Борис Петрович. – Будем играть на суицид, то есть на выстрел в собственное сердце. Если ты выиграешь, застрелюсь я, и наоборот.

Смирнов пожал плечами, взял карты, стал тасовать.

– Послушай, а почему ты не боишься, почему ты спокоен? – задрожал голос Бориса Петровича. – Лично я после всего случившегося оцениваю твои шансы выжить к завтрашнему, нет, уже сегодняшнему завтраку крайне невысоко.

– Почему не боюсь? Боюсь, ведь вы в аффекте, и себя не контролируете, – признался Смирнов. – Но боюсь не очень, потому что знаю, что завтрашнего, нет, сегодняшнего завтрака у меня не будет. Сегодня я обойдусь без него. А вот обед будет плотным, это точно. Обед или ужин, я еще этого не решил. И еще я напьюсь после всего этого. Так напьюсь, что не смогу поставить резинку и следующим утром останусь без привычной юшки.

Борис Петрович вынул из кармана халата пистолет, снял с предохранителя. Затем, взяв оружие обеими руками, прицелился в Смирнова. Тот чувствовал, как выжимается курок. И продолжал тасовать карты.

Курок сделал свое дело. Боек ударил в капсюль. Но выстрела не последовало.

– Черт, да что это такое?! Вторая осечка подряд! – взорвался Борис Петрович. И прокричал, обернувшись к двери:

– Витя, в чем дело?!

Виктор вошел. Увидев пистолет в руке хозяина, понял суть вопроса:

– А… Вы об этом… Патроны, наверное, слишком долго кипятил.

– Ты кипятил патроны?

– Да, а что?

– Дай мне другую обойму, – сказал, покачав головой удивленно и негодующе.

Виктор вынул из заднего кармана брюк обойму, положил на стол перед Борисом Петровичем.

Смирнов, бледный, покрывшийся испариной, участвовал в сцене безмолвно. Виктор, посмотрев на него с сочувствием, как на покойника посмотрев, вышел.

Борис Петрович сменил обойму, положил пистолет в карман. Долго смотрел на своего заложника. Так же, как смотрел Виктор.