Смирнов задумался, вспоминая молодость. Затуманившийся его взгляд несколько минут блуждал по прошлому, затем приклеился к пустому графину и стал грустным. Олег смотрел на него пристально, смотрел как на человека, который не подозревает, что он лох и, следовательно, лох вдвойне.
– Ну и что было дальше с этим колом? – спросил он, что-то для себя решив.
– Слушай, мне идти надо, – озабоченно посмотрел Смирнов. – Да и место это надоело. Давай, перебазируемся куда-нибудь, где море видно и девушки в бикини?
– Нет проблем, – поджал губы Олег. – На приморском бульваре есть одна кафешка, я люблю в ней вечером посидеть, особенно если настроение хорошее.
19.
Столик, за который они сели, стоял у самой балюстрады, и море плескалось рядом. Было жарко – солнце добросовестно отрабатывало отгулы, предоставленные ему непогодой, властвовавшей в последние дни. Смирнова тянуло в воду, но Олег смотрел как человек, ждущий оплаченную музыку.
– Слушай, я тебе уже столько наговорил, может, и ты что-нибудь о себе расскажешь? Откуда ты родом, чем занимаешься? – обратился к нему Смирнов, решив потянуть время.
– Живу, вернее, базируюсь, недалеко отсюда, в Кисловодске, – ответил Олег неохотно. – У меня там большой дом. А занимаюсь делом. То одно проверну, то другое…
– А здесь что делаешь?
– Да так, пустяки, – отвел глаза. – Подвернулся в Краснодаре один парень, лет двадцать пять ему, фарфоровой посудой занимается. Я предложил ему открыть здесь выставку-продажу с представительством всех заводов России, он подумал и отвалил на раскрутку бабок…
– И все так просто? Ты почесал в голове, увидел красивый фарфоровый чайник, потом молодого парня с пухлым кошельком, взял его под руку и получил в личное пользование миллион?
– А что тут такого? Ты знаешь, сколько в России людей, которые не знают, куда девать деньги? Надо только подъехать к ним на "Мерседесе", толково поговорить и все будет в ажуре.
– Да, "Мерседес" – это вещь… – согласился Смирнов. – Если я с "Мерседеса" мог говорить, то сидел бы в Федеральном собрании.
– Вряд ли. "Мерседес" не главное. Главное – хотеть. Хотеть денег и власти, которые они дают.
– Ты прав, – вздохнул Евгений Евгеньевич. – С чем, с чем, а с хотением денег и власти у меня большие проблемы, если не сказать полная и безоговорочная импотенция.
Олег критически обозрел дешевые джинсы Смирнова с пузырями на коленях, его сторублевую майку и сторублевые же часы.
– Они ходят секунда в секунду, – сказал тот, равнодушно посмотрев на "Роллекс" и тысячедолларовые туфли собеседника.
– Мои тоже… – улыбнулся "новый русский".
Смирнов засмеялся – он любил хорошую шутку – и спросил:
– Ну и как у тебя дела с посудой обстоят? Что-то мне сомнительно, что хорошо. Столько ее кругом продается, и вдруг еще одна лавка?
– Лавок много, ты прав, – усмехнулся Олег. – И посуды много, и она разная…
– Понимаю. Левая, что ли, посуда?
– Правой сейчас мало…
Олег смотрел недовольно. Ему не терпелось услышать окончание истории кола буддистского монаха. Смирнов делал вид, что обо всем забыл, кроме, естественно, шашлыка из осетрины. Расправившись с ним, он подобрел и по-отцовски снисходительно посмотрел на человека, ни к чему не притронувшегося и ничего не желавшего, кроме наскоро приготовленной "лапши" а ля Смирнов.
– Так на чем я прервал историю этого кола?
– Монах тебе его отдал, и ты ушел в свой лагерь.
Смирнов задумался. Он пытался вспомнить, как было все на самом деле. Это было нелегко, потому что за время, прошедшее с той ночи, имевшие место события перемешались с порожденными ими вымыслами, фантазиями и видениями, и так хорошо перемешались, что отделить их друг от друга было трудно. Так же, может быть, трудно, как разделить пепел костра, сгоревшего три дня назад, на пепел мореной сосны и пепел смоленой шпалы.
Он задумался и пришел к мысли (на этот раз пришел), что ничего ему монах не говорил. Он нирванил, или просто был в коме. И когда увидел кол в руке неожиданно появившегося в палатке человека, как-то странно улыбнулся (или ощерился?) и громко испустил дух. А И Смирнову пришлось провести в палатке с трупом ночь. Или рядом с ней. Да, скорее всего, рядом, но за ночь он раза три заходил в нее взглянуть на тело, сожительница которого,– то есть душа, – улетела в нирвану. И не только ту ночь, он провел в той палатке или рядом с ней, но и многие другие ночи. Многие другие, потому что с той поры (так ему иногда казалось) жизнь его сошла с магистральной дороги и начала медленно, но верно разлаживаться. И когда она разлаживалась в очередной раз (на очередной боковой тропе), он видел во сне монаха, себя перед ним с колом в руке, и его злорадную предсмертную улыбку. Примерно с той самой поры Смирнов почувствовал себя другим, его стало тянуть куда-то. И теперь он понял, что именно с той встречи все, что было в руках, стало казаться ему преходящим, а люди, его окружавшие, чувствовались временными попутчиками…
– Да, я ушел в лагерь, – продолжил он, скорбно улыбнувшись, – сунул кол в свой ягдтан – это вьючный ящик, геологи в них обычно держат личные вещи, – и пошел в маршрут. Времени до холодов оставалось немного, и мы пахали, как проклятые, до середины октября, потом спустились в Хорог, камералили, пили, пули расписывали. Зимой меня перевели из Памирской геологоразведочной экспедиции в Южно-Таджикскую, и с мая следующего года я начал работать на Ягнобе, в самом сердце Центрального Таджикистана – кстати, в тех краях полно голубоглазых таджиков, потомков истинных арийцев и Роксана, любимая жена Александра Македонского, тоже оттуда родом.
Там я и вспомнил о коле Будды, он по-прежнему лежал под газетой "Правда" на самом дне моего ягтана. Хотя вспомнил не сразу… Знаешь, перед тем, как продолжить рассказ, скажу, что Ягнобская долина – это не Восточный Памир. На Восточном Памире тяжело работать, спору нет, высоты на два-три километра выше, но разбиться в маршруте, или слететь с горы в обрыв, там шансов очень мало, по крайней мере, в том районе, где я пахал. Да и пахал я там в поисковой партии. А на Ягнобе мы били штольни и переопробовали старые. А старая штольня – это как минное поле, только опасность там не под ногами, а над головой. Кроме проходки штолен занимались еще крупномасштабным картированием весьма изрезанного рудного поля…
– Изрезанного рудного поля?
– Да, есть такой термин. Это когда кругом глубокие ущелья с обрывистыми бортами, камнепады, осыпи, ледники и тормы – остатки сошедших лавин, и ты должен каждый метр всего этого исследовать. И еще попадаются медведи голодные и сурки с мышами в буквальном смысле чумные. Добавь ко всему этого еще чумазых поварих с грязными ногтями, которые, без сомнения, своему кулинарному мастерству обучались у нашего тогдашнего вероятного противника, то есть на кухне ЦРУ. Короче, загнуться там или поломаться в маршруте, или в штольне, или в столовой – делать было нечего. У нас в партии в пятьдесят человек смертность была выше, чем в Чикаго в период Великой депрессии. Каждый год два-три человека хоронили, начальник у нас почти не работал, потому что постоянно в прокуратуре или в суде ошивался. Да, вот так мы светлое будущее строили. На энтузиазме и прочем воодушевлении…
Ностальгическая улыбка смягчила лицо рассказчика, он замолк, унесясь мыслями в социалистическую юность. В капиталистическую явь Олег вернул его покашливанием.
– И вот, в этих самых нечеловеческих условиях коммунистического строительства я о коле буддистском и вспомнил, – соединил Смирнов оборвавшуюся нить рассказа. – Не сразу, но вспомнил. Началось все с вертолета, он чуть не разбился при посадке на моем разведочном участке. У бедного вертолетчика губы тряслись, когда он из машины вышел в себя придти…
Нить вновь оборвалась. Смирнов смотрел на странного своего знакомого, но воочию видел палаточную стайку на седловине среди потертых снегами скал, висячий ледник, лилейно застывший на перевале, Глеба Корниенко, с раскрытом ртом стоящего в изумрудной траве, расшитой голубенькими шершавыми незабудками и перегруженный вертолет, камнем падающий в бездонную долину. Когда он, у самой уже реки, набрал обороты и стал кругами выбираться в белесое от зноя небо, Смирнов, подмигнул слушателю и заговорил, улыбаясь одними уголками рта: