Подошел официант. Спросил надо ли что. Олег не услышал. Официант ушел

Смирнов, попивая вино, рассеянно рассматривая толпу. Олег угрюмо рассматривал ногти. Они были ухожены.

Когда фужер опустел, Смирнов отставил его в сторону и проговорил, глядя отечески:

– Не бери это в голову. И, тем более, из головы не надо ничего сочинять. Твой случай ясен, как день, и никто особо не виноват.

– Объясни, почему, – не поднял Олег глаз.

– Брата твоего любили больше, чем тебя, факт. Или просто ты считал, что его любили больше. Ведь так?

– Ну, примерно…

– И ты подсознательно хотел его смерти. Ты хотел остаться один. И как только понял, что хочешь его смерти, Смерть поселилась у тебя в груди. И Смерть вообще, и смерть брата, в частности. Ты чувствовал, что его смерть сидит в тебе, и что она сильнее тебя, старше и умнее. И ты подал ей руку, как старшему товарищу, как отцу, и пошел с ней рядом. Пошел на поводу. И чуть не утопил брата, потом через стену выстрелил в то место, где он обычно сидел, смотря телевизор. И, в конце концов, вмазался в столб, так, что у него не оказалось никаких шансов выжить.

Олег покачал головой. Глаза его стали неживыми.

– Ты заблуждаешься… Глупости.

– Конечно. Потому что это не ты покушался на брата, а твое подсознание. Андрей Макаревич недавно рассказывал по телевизору, застенчиво по-своему улыбаясь, рассказывал, как в детстве, обуреваемый подсознательной ревностью, поставил подножку матери, шедшей в ванную с годовалой его сестренкой на руках. Девочка чуть не погибла.

Олег молчал, и Смирнов продолжил:

– И с этими амулетами все ясно. Ты подспудно чувствовал, что в тебе сидит Смерть, которая хочет твоего брата. Смерть, которая действует целеустремленно, и, в конце концов, добивается своего. И сейчас ты боишься, что точно такая же Смерть, но твоя, сидит в одном из твоих двоюродных братьев, в верном друге или компаньоне. Сидит в человеке, который, по всем видимостям, любит и уважает тебя, и которого нельзя заподозрить в злом умысле. И потому тебе хочется амулетов, много амулетов, как можно больше амулетов.

Смирнов почувствовал, что попал в яблочко, и возгордился.

Олег отвел глаза на толпу, закивал.

– Ты прав. Я чувствую свою смерть. Она недалеко, она идет ко мне и ничего ее не остановит.

– Я тоже чувствую ее. То есть свою. Она сидит во мне, требует вина, много вина, сигарет, прочих гибельных излишеств. Иногда я борюсь с ней, иногда отдаюсь. Но у меня она, как речка – хочу ныряю, хочу – сижу на берегу. А тебе надо к психоаналитику сходить… Это сейчас модно.

– Чушь. Я врачам никогда не верил и верить не буду. Мне кажется, что только чудо может меня спасти. Или успокоить.

"Случай клинический" – подумал Смирнов. И решил закрыть тему.

– Ты зря беспокоишься… Знаешь, я иногда вижу сквозь время. То есть вижу, будет у человека будущее или нет. Так вот, у тебя оно будет. Ты проживешь долго-долго и… – посмотрел пристально, – стареть практически не будешь. Я совсем не вижу седины, морщин, выцветших глаз, ушей, заросших волосом… Так что твое персональное чудо, видимо, случится.

– А ты видел хоть одно? С тобой случалось что-нибудь чудесное? – посмотрел пристально, с надеждой.

– При моей-то жизни? Естественно. Вагон и маленькая тележка.

– Расскажи, мне это нужно.

– Ну, слушай. Было это…

Его прервала подошедшая к столу бодренькая старушка в белом платочке и застиранном цветастом халатике. В протянутой ее руке покачивалось зеленое пластмассовое ведро, полное урюка:

– Купите зарделки, сыночки… Тридцать рублей всего.

– Как ты этот урюк назвала?? – удивился Смирнов.

– Зарделками… – в свою очередь удивилась старушка.

Смирнов вспомнил, как однажды приехал на Ягноб на аспирантском своем Газ-66. Когда машину выгружали, и на свет появился ящик урюка, к нему бросился чабан, забывшийся в горах. Алчными пальцами он стал перебирать желтые кругляшки с заревом на бочках, зачарованно повторяя: Зардолу, зардолу!

– А ты что так удивляешься? – спросил его Олег. – Урюк – он и есть урюк.

– Видишь ли, эти абрикосы таджики называют зардолу. Те же зарделки.

– Ну и что? Это название могло проникнуть к нам через Иран…

– Да, конечно. Но, видишь ли, иранцы произошли от таджиков, это я в самом Иране слышал. А слова зарница, зарево, произошли от этого, – Смирнов взял одну абрикосину и показал ее красноватый бочок Олегу. – Потому что зар по-таджикски, то бишь по-арийски – это красный.

Олег смотрел на Смирнова, как на потенциального пациента психоневрологического диспансера. Тот, воодушевившись вниманием собеседника, заговорил с жаром:

– Это же интересно! Понимаешь, таджики, чистокровные таджики, – это истинные арийцы, не ушедшие в Индию и Европу и потому не ставшие соответственно индийцами и кельтами. Это через таджиков в славянские языки вошли древнеарийские слова зарево, зарница, рдеть и некоторые другие… А интересует меня все это, потому что интересует вопрос: что лучше? Уйти или остаться? Я его решал всю жизнь…

– Ну и как ты решил этот вопрос?

– Уйти лучше. А если смотреть перпендикулярно, – Смирнов витал в облаках "Мерло", – то можно сказать, что уходят те, в которых жизненная сила, то есть минус жизнеощущения, восстает над беспощадным плюсом смерти.

Олег, диагностически покивав – "Надо же, что у человека в голове", – достал из бумажника пятьдесят рублей и со словами: – Иди, женщина!" – сунул старухе.

Та обрадовалась, вынула из кармана халата черный полиэтиленовый пакетик, намереваясь пересыпать в него зарделки, но была отправлена прочь резким жестом владетельной руки.

Сойдя на тротуар, старушка остановилась.

– Ты грозился рассказать о чуде, которое с тобой случилось, – услышал Смирнов, наблюдавший за ней. На напряженно-одухотворенном лице женщины легко читалась мысль-дилемма: "Продавать зарделки дальше или бежать на рынок за телятиной?

– Что молчишь? – язвительно усмехнулся Олег. – Придумать не можешь?

Смирнова было легко поймать на "слабо", и, напустив на себя мрачный вид, он принялся неторопливо рассказывать, не стесняясь выспренних выражений:

– Это случилось в семьдесят четвертом на Восточном Памире. Маршрут был тяжелый, я работал один, без коллектора, и вымотался, как последняя ездовая собака. А ночь уже смотрела с востока, холодно и снисходительно. А рельеф на Восточном Памире так себе, весьма спокойный, и в сумерках ничего не стоит заблудиться и, перейдя пологий водораздел, очутиться во враждебном тогда Китае.

Так и получилось. Со мной всегда так получается. С минусом. Когда я понял, что совершил стратегическую ошибку, можно сказать – международный промах, который не простят ни пограничники, ни первый отдел, ни тем более, хунвейбины, было уже поздно и очень холодно. Еды не было – всё в обед съел, чтобы в брюхе тащить, а не на себе, и скоро стало очень даже грустно от тягучего желудочного нытья. Представь мое тогдашнее состояние: заблудился как мелкий фраер, в животе один желудочный сок, противный, как кислота, холодно, плюс пять на дворе. Да еще совесть грызла за товарищей, которые вместо заслуженного отдыха наверняка по горам с фонариками бегали, матерясь и спотыкаясь, бегали, окрестности обследуя в поисках моего холодеющего трупа. И повариха Нина Францевна еще виделась злая, как черт, потому как борщ, которым она обещала на ужин похвастаться, давно простыл, как и знаменитая ее гречневая каша.

Знаешь, какие у Нины Францевны были борщи и гречневые каши!? Придешь с маршрута полумертвый, ничего не хочется, только упасть одетым и обутым на замызганный спальник, упасть и заснуть до конца полевого сезона или даже до всемирной победы коммунизма. А как запах услышишь, так сразу силы появляются до десятиместки кухонной добраться. Доберешься весь ватный, сядешь кое-как, а Нина Францевна бух перед тобой тазик борща. Ой, блин, как вкусно она готовила! Ешь, ешь, брюхо уже под столом валяется, а ты все ешь и ешь. И только "уф" скажешь, пустой тазик как ковер-самолет улетает, и на его место, как танк с неба, тазик с дымящейся гречневой кашей…