Наконец Мося замирает и падает на асфальт — хоть тут все стандартно. Призванные им сущности в мановение ока рассеиваются без следа.

Гундрук ошалело смотрит на меня. Он явно не понимает, что сейчас произошло, не помнит, как его перекинуло в состояние амока.

Юсупов пытается приподняться на локтях, стонет и снова падает на спину. Главное, что он живой. Главное, что все мы живы. Прочее можно исправить.

Но исправлять придется прямо сейчас. Танцпол заполняется народом, начинается суета. Пробитое арматуриной бедро пронзает боль. А вот и медики с носилками…

— Что тут произошло, ять⁈ — вопит Карась.

Вот уж по кому я не успел соскучиться.

Немыслимым усилием воли стряхиваю благостное оцепенение и возвращаюсь в реальность колонии. Потому что она требует моего внимания прямо сейчас. Сейчас весь переломанный Юсупов скажет, что Гундрук пытался его убить… хреново.

Ведь в этом и была цель происходящего — подставить Гундрука. Этот запах, эта явно провокационная фраза Грахи — все очень уж одно к одному.

Стоп, кто-то пытался подвести под монастырь черного урука… ценой жизни наследника великого рода? Что за…

Или все-таки наследника великого рода пытались устранить, потратив на это черного урука? И кто пытался — его же товарищи? Значит, прихлебатели аристократа не те, кем кажутся?

— Что за хрень тут щас случилась, Юсупов? — не унимается Карась. — Доложить немедленно, ять!

Аристократ с шипением вдыхает воздух сквозь стиснутые зубы — и немедленно, ять, докладывает:

— Случилось падение с крыши, гос-сподин старший вос… воспитатель.

— С крыши, врот? — выпадает в осадок Карась. — Но… что вы там делали? За каким Морготом полезли на крышу?

— Полезли на крышу… из хулиганских побуждений! — сообщает Юсупов и тут же вырубается.

Я не успеваю как следует удивиться. Докторица Пелагея Никитична всаживает в меня иглу, боль отпускает, и все погружается в туман.

* * *

Опричная медицинская техника оказалась на высоте, тем более что мне относительно повезло — арматурина не пробила ни кость, ни бедренную артерию. Пелагея Никитична сутки продержала меня под гудящим аппаратом и капельницами, потом наложила черный, легкий и дышащий композит, походивший на гипс лишь издалека. Изнутри материал тихонько вибрировал, будто массируя ткани.

— Неделю левую ногу не нагружать, — вынесла вердикт Пелагея Никитична, сурово глядя поверх очков. — Если, конечно, не мечтаешь о карьере пирата. Хромым останешься — потом сам себя проклянешь.

На ночь оставила в медблоке, бросив на прощание:

— Спать будешь здесь. А то знаю я вас, сорванцов — выпущу, и вы сразу в лапту играть. Потом тебя, разобранного, снова собирай. Мне что, заняться больше нечем?

Впрочем, смилостивилась: выдала алюминиевые костыли, отрегулированные по росту, и благосклонно разрешила посещать уборную. Дальше — ни шагу. Вот как так — магтехнологии по сращиванию тканей — и алюминиевые костыли? Это Твердь, детка!

Дожидаюсь, пока докторица уйдет в дежурку, и повторяю свой зимний подвиг. С одной стороны, проскользнуть мимо поста охраны на костылях куда сложнее, чем было без них. С другой, теперь я точно знаю, что охранник мирно дремлет в своей будке.

Наша Пелагея свет Никитична — настоящая находка для шпиона, ее даже расспрашивать ни о чем не надо. Из ее неумолчной трескотни я понял, что Мося в медблоке не задержался, что вообще-то для свежеинициированного нетипично — «никакого истощения, у этих шаманов все не как у разумных». А вот Юсупова размазало почище, чем меня, но жить он будет и за пару недель полностью восстановится, нет нужды вызывать вертушку из Тары. Докторица вволю поехидничала насчет нашего «падения с крыши», хотя за годы работы в колонии привыкла, что с воспитанниками то и дело приключаются самые несуразные несчастные случаи. «Чуть не каждый день кто-нибудь с койки сваливается, да так неудачно, что морду разбивает и костяшки пальцев сдирает… что тут скажешь, молодежь, красиво жить не запретишь».

В палате нашего аристократа темно и тихо, только гудит медицинская аппаратура. Шепчу:

— Эй, Юсупов, как тебя — Борис, да? Просыпайся, коли спишь. Разговор есть.

Юсупов дышит неровно — чтобы это услышать, не надо быть аэромантом. Но не отзывается. Морщась от боли в левом бедре, устраиваюсь на соседней койке и включаю лампу.

— Ты не надейся, я не уйду и в воздухе не растаю. Думаешь, я тебе предъявлять буду за съемки? Не, предъявлю, конечно, это по-любому залет. Но бить раненого не буду, я ж не конченый… И вообще, тут кое-что более волнующее происходит. Какого черта тебя пытаются прикончить? В этой колонии никого не убивают без моего позволения, знаешь ли. Так что колись давай, кому перешел дорогу.

— Не лезь в это, Строганов, — голос у Юсупова тихий и невозможно усталый. — Вот сейчас безо всякого намерения тебя оскорбить говорю, но… это вопрос не твоего уровня.

Начинаю злиться:

— Ой, посмотрите, какие у нас тут высокоуровневые интриги, тайны авалонского двора прям… Боря, я вот тоже не хочу тебя оскорбить, но ты сам не видишь разве, что это просто смешно? Ты валяешься под байковым одеялом на больничной койке в Тарской колонии, разделанный под орех черным уруком, жрешь баланду, носишь на груди номер — и втираешь мне, что я рожей не вышел решать твои запредельно высокоуровневые вопросы? Серьезно?

Юсупов шевелится, пытается сесть в подушках, шипит сквозь стиснутые зубы, потом с тоской в голосе спрашивает:

— Ты ведь все равно не отвяжешься, да, Строганов?

— Без шансов. Блин, Юсупов, если бы не инициация этого паренька-снага — то есть что-то навроде выигрыша в лотерею — ты бы сейчас интенсивно кормил червей. В земле теперь много червей, расплодились по весне… Ну что человек в твоем положении может потерять, если просто расскажет, как дошел до жизни такой?

— Честь рода, — глухо отвечает Юсупов. — Впрочем, ты бросился на черного урука, вошедшего в амок, чтобы меня защитить… Знаешь, никто для меня такого не делал. Дай слово дворянина, что все, что я тебе сейчас расскажу о своей семье, останется между нами.

Что-то новенькое! Хоть я явно дворянин, соответствующего слова с меня никто не требовал. Ну кому бы я его здесь давал? Уруку Гундруку? Бухгалтерше Фредерике? Мелкому бандиту Карлосу?

— Слово Строганова. Не стану я разглашать тайны твоего рода. Хорош ломаться, рассказывай уже.

…Жизнь Бори Юсупова складывалась вполне благополучно, пока его младший брат не инициировался вторым порядком — рано, ярко, блистательно. Вскоре после этого шестнадцатилетний наследник стал буквально притягивать ситуации, чреватые несчастным случаем. То знакомая с детства лошадь вдруг понесет, то фрагмент балконной балюстрады рухнет вниз под Бориным весом, то проводка загорится, а пожарный выход заблокируется… До непоправимого не дошло, однако на больничную койку наследник великого рода попадал с травмами пять раз за полгода.

— И ведь ты знаешь, Строганов, я же все понимал… Но верил тогда, что это ради моего же блага. Ведь пустоцветом остаться — это позор, а позор страшнее смерти. А потом… потом была одна девочка. Юлькой звали. Не наша, с земщины, к тетке приехала погостить. Любила орк-металл и лавандовые леденцы, думала в медицинский поступать. Мы как-то гуляли в парке у усадьбы, и… ротвейлеры наши всей сворой взбесились, вырвались с псарни. Юлька… прямо у меня на глазах… и я не инициировался, я даже тогда не инициировался! Думал, уж лучше бы они и меня там же разорвали. Но у них было какое-то избирательное бешенство. Только на женщин. Я и раньше понимал, что дожить до совершеннолетия пустоцветом мне не дадут — инициация или смерть. И верил, что так надо, так правильно. А тогда решил: нельзя оставаться в этом доме. Ни на какой срок — нельзя.

— Господи, Борька, жесть какая…

Не знаю, как еще реагировать. Мог бы, пожалуй, сказать, что понимаю, каково это — отец Егора относился к сыну ненамного лучше. Но это ведь было не со мной. Моя семья была настоящей. У нас бывали тяжелые времена, иногда мы ругались, мне влетало и за тройки, и за драки, да и мало ли за что еще — бывало, и просто потому, что у родителей настроение плохое. Но я всегда знал главное — я ценен уже просто тем, что родился в своей семье, меня любят не за достижения и заслуги, а потому, что я существую.