— А что с ней? — Сейчас она подняла взгляд и снова смотрела на Генриха. Глаза в глаза. Но как-то странно, словно бы сама ждала выстрела.

— По-моему, с ней все в порядке.

— Ты так считаешь?

— Мне хватает.

— А мне нет… Ты ведь не сможешь сейчас…

— Боюсь, что нет, — покачал он головой и, поставив пистолет на предохранитель, отложил на край кровати. «Не хватало только себе яйца отстрелить или ее завалить!» — Извини.

«С заваливанием придется обождать, и в том и в другом смысле».

— Жаль… А хочешь я…

— Нет, не хочу.

— Тогда… — она вдруг вывернулась — ловкая, гибкая — скользнула к нему на змеиный манер и, поймав руку, поднесла к губам.

— А хочешь ноги буду целовать? — отрываясь от руки, спросила этим особым своим, низким, чуть хрипловатым голосом, и посмотрела снизу вверх тем самым взглядом, который так хотят увидеть многие мужчины.

«Не минет, но впечатляет! Вопрос только, а оно мне нужно?»

— Угомонись! — сказал, как ударил. — Хватит уже! Есть, что сказать, говори!

— Думаешь, влюбилась? — оставила его руку, села напротив, угрюмая, как если бы не с мужчиной в постели время провела, а в допросной, привязанная к стулу.

— Даже и не знаю, что сказать. — Он был искренен сейчас. Ну, почти искренен. — Нет, не думаю. Но ты же знаешь, надеяться не запрещено.

— Скажи, Генрих, а что у вас было с матерью Ольги?

— Тебе это действительно так интересно? Важно?

«А мне?» — но сердце молчало. Лариса Ланская осталась в прошлом, а нынешнюю Ларису Берг он, собственно, и не знал.

— Ответь, пожалуйста! — сказала вежливо, но подтекст…

— Лариса была моей женой.

— Кем?!

— Женой, Тата, — объяснил Генрих. — Я был на ней женат.

— Ох, ты ж! — хрипло выдохнула Наталья и побледнела еще больше. — Так, выходит, Марго… Или нет?

— Маргарита моя дочь, — кивнул Генрих, — но это не суть важно. Я ее и не помню совсем, да и вырастил ее Федор…

Странно, но и это не причинило боли.

— А Ольга этого не знает…

— Ну, верно, обо мне в доме не принято вспоминать.

— Но портрет твой Лариса хранит.

— Тата, — усмехнулся Генрих ее наивности, — ты знаешь, сколько стоит теперь портрет работы Зинаиды Серебряковой?

— А я тебя сдала, — вдруг прошептала Наталья и отстранилась, словно ожидала удара по лицу.

— Кому?

— Контрразведке флота, — казалось она утратила силы, говорила с трудом, без голоса. Хрипела, словно в удушье, проталкивала сквозь непослушное горло слова.

— Вот как! — Генрих не удивился, таким оборотом его давно не удивишь. — Забавно! — Он соскочил с кровати — и откуда только силы взялись — подошел к трюмо, плеснул в бокал коньяка и вернулся к Наталье. — На вот, выпей! Продышись и рассказывай!

— Папиросу дать? — спросил он через минуту, видя, что краски возвращаются на ее лицо.

— Да… нет… не знаю. Я…

— Не торопись! — предложил Генрих, закуривая для нее папиросу. — На вот, затянись! Хочешь еще коньяка?

— Пристрелишь?

— А смысл?

— Но я…

— А что ты? — усмехнулся Генрих. — Что ты вообще могла им рассказать? И что захотела рассказать? А?

Глава 6

Белый танец

Ночь прошла. За окнами забрезжил рассвет. И ничего. Не убил, не прогнал, не сказал дурного слова. Даже курвой не назвал, хотя есть за что. Выслушал спокойно, не дрогнув лицом. Надел штаны, закурил, прошелся по спальне, и все это время Стечкин лежал буквально под рукой, на краю постели. Лежал, ждал, поддразнивал, предлагая простой выход. Но Натали отчего-то не польстилась. А, может быть, и не «отчего-то». Возможно, так и должно было быть?

— Что ж, — сказал, наконец, — поучительная история. Весьма! — обернулся к Натали, посмотрел, но уже, «не ощупывая», в смысле, не вожделея. Обыденно посмотрел, просто, как человек на человека. — Ай да, Ольга Федоровна, ай да сука флотская! Браво!

И еще что-то сказал. Вроде бы пошутил на тему «В тихом омуте…». Потом налил ей еще конька, не обделив, впрочем, и себя. Сел в кресло, стал задавать вопросы. Спрашивал коротко и по существу, и ни разу об «именах и явках». Только об Ольге, о ее интересе. О том, как била, что спрашивала, какие ответы получила. Курил, слушал, затем молчал, но недолго. Кивнул устало.

— Все! — сказал ровным голосом. — Хватит об этом. Ты спи, Наташа, я тоже, наверное…

И ушел к себе. И это все о нем. Но среди «сброшенных на стол карт» все еще оставалась лежать ее собственная — Дама Пик — Наталья Викторовна Цеге фон Мантейфель.

«Она же Аннушка Лукина, Таня Исмаилова, и, господи прости за гордыню, Наталья Цельге… Находится во Всероссийском розыске за покушение на губернатора Южной России Ломова… командующего Ревельской базой флота Акимова… — имена, события, кровь… — … клички Бес, Тюльпан и Сорока… И… Так отчего же я не ушла сама?!»

Казалось бы, чего проще. Поговорили, выпили, встала и ушла. Некуда идти? Звучит мелодраматично, но, по сути, неправда. Не в ее случае, не сейчас, не в самом большом городе империи. Да, ведь и ночные поезда все еще ходят. Деньги есть — езжай, куда глаза глядят. Хочешь в Рязань, а хочешь во Владимир, в Ростов или Киев, а можно и в настоящую глушь, в Москву, скажем, или Крепость Русскую в Калифорнии. Страна большая. И это, не говоря уже о загранице, поскольку паспорт на имя Анны Леопольдовны Лукиной ни разу не засвечен. Лежит в тайнике, о котором не подозревают даже товарищи по партии, ждет своего часа. Паспорт, пара стопок золотых червонцев на «черный день» и новоамстердамский Brigadier — коммерческая версия девятимиллиметровой Беретты.

Однако никуда она не ушла, как прежде не выстрелила во второй раз. Обдумала все по-новой, вспоминая даже то, о чем старалась никогда не вспоминать, и решила остаться. Допила коньяк, сколько там его ни оставалось, полстакана или треть, и заснула, но спала плохо и проснулась рано, чувствуя себя усталой, больной и выжатой, как лимон.

И еще, с утра — для тех, кто понимает, что это такое Петроградское хмурое утро поздней осенью — ее ощутимо потрясывало. Не физически — если верить зеркалу — но все внутри дрожало, как в лихорадке. Нервы в ознобе, холод и тяжесть внизу живота, и сердце тянет. «Тоскует, — говорят про такое. — Тоскует сердце, мается…» Однако чашку с чаем держала ровно. Темная жидкость не дрожала, волнами не шла. Лежала недвижная, как отливка темного стекла, и над ровной поверхностью поднимался ароматный пар.

— Что будешь делать? — подразумевалось, «что буду делать я?»

Поднесла край чашки к губам, почувствовала волну жара, коснувшуюся губ и кончика носа, подула, вытянув губы трубочкой, и, решившись, наконец, сделала несколько быстрых мелких глотков. Было горячо, но ужасно хотелось пить. Рот пересох, в сухие глаза, словно бы, песком сыпанули.

— Сейчас восемь, — ответил Генрих после паузы, занятый, по-видимому, наблюдением за ее чаепитием, — ну, почти… — перевел он взгляд на часы. — С девяти до полудня у меня запланировано несколько дел. Так Ольге и скажи, мол, намекнул туманно, что имеет в Питере контакты и помимо Варламова и Карварского. Имен не назвал, и куда поехал, не сказал.

— Значит, я снова сама по себе?

— Выходит, что так, — кивнул Генрих. — К своим не ходи. Это не приказ, да и кто я такой, чтобы тебе приказывать?

— А ты попробуй, — предложила хмуро, — прикажи! Вдруг получится?

— Хорошо! — даже не улыбнулся, смотрел с прищуром, словно выцеливая мишень. — Я попробую… позже. А по поводу подполья, не приказ, совет. И учти еще, что за тобой кто только теперь не ходит. Толпа народа, никак не меньше.

— А за тобой?

— И за мной. Но мы сейчас говорим о тебе.

— Да, конечно! — Если осталась, то и спорить не о чем, и заедаться нет причин. А уйти никогда не поздно.

«Можно прямо сейчас…»

— Деньги у тебя еще остались?

— Да, кажется.

«Уйти?»

— Кажется или есть?

— Есть, — кивнула, сдаваясь. — На мои нужды хватит, и еще останется.