– Мозги у тебя слабые!

– Не кричи на папу, – выговорила Таня, уставившись в тарелку. – Он не свинья.

Лева погладил дочь по голове.

– Все же я главный инж

– Дурак ты главный, а не инженер! Дочери бы по­стеснялся. Спать! – крикнула Люся Тане и для убеди­тельности замахнулась.

Девочка привычно втянула голову в плечи, молча выбралась – за стола:

– Спокойной ночи.

– И ко мне больше не лезь! – орала уже по инерции Люся. – В барак! К лепухам своим! Главный!.. Дочь по головке он гладит! А ребенок вместо школы козу пасет? Главный!..

…Несколько дней после разговора с парикмахером Люся еще сомневалась, ехать или нет в Прибалтику, а потом махнула рукой: черт с ним, поеду – путевка бес­платная. Правда, Липа кричала по телефону, что как она может бросить ребенка, не выведя ему до конца солите­ра, бросить мужа, который, судя по Люсиным же истери­кам, завел себе женщину. И вообще: если Люся всерьез решила рожать второго, то о каком пансионате может идти речь – надо спокойно вынашивать ребенка в при­вычных условиях.

Может быть, Люся и отказалась бы от путевки, если бы Липа так не квохтала. Дело в том, что Люся уже давно привыкла перечить матери – только чтобы не по­ходить на нее. Она не хотела восклицать: «Вы предста­вить себе не можете!» – и всплескивать при этом руками, не хотела носить байковые штаны, не хотела всю жнь иметь один и тот же берет и одну сумочку, которая заме­нялась, лишь когда протиралась насквозь и нее выпа­дало содержимое. Не хотела ходить, как мать, быстро-быстро перебирая ногами. Стискивая зубы, она не раз упрашивала Липу: «Почему ты так ходишь, мама? Ведь ты рослая женщина». На что Липа неменно отвечала: «Hac в гимназии так учили: вы не солдаты, а барышни». Отчаянно ненавидела Люся «жезлонг», «санаторию», «жофрению», «жирафу» и «таберкулез» – именно так проносила Липа эти слова. И походку Люся выработала себе непохожую на материну: плавную, неторопливую, легкую. Когда праздновали День Победы, главный врач областной больницы, высокий мужчина со старомодной бородкой, за столом все время говорил ей компли­менты. «Такая стать!.. Сознайтесь, Людмила Георгиевна, вы порфироносной семьи!..» А мечтой «порфироносной» Людмилы Георгиевны было кресло. Кресло и стопка кра­сивых носовых платков и чулок хоть несколько пар, но главное – кресло. В Басманном для сидения, до того как отец спалил квартиру, употреблялись только венские стулья, потом их заменили табуретки – от которых и у Люси, и у Ани даже в ранней молодости начинала бо­леть спина. Кресло… Как в кино или у Василевской.

На Рижском взморье Люсю поселили в коттедже, до­щатом промерзшем домике без обогрева, объяснив, что в мае уже тепло. Вторых одеял не давали, зато разрешили накрываться тюфяками пустующих комнат. Тюфяки были под стать домику, промороженные насквозь, и со­гревалась под ними Люся к утру, когда надо было вста­вать. Но все равно ей здесь нравилось. Она много играла в волейбол, забыв про нараставшую беременность, и вспомнила, что когда-то умела красиво свистеть. Когда она выбила себе мячом палец, врач пансионата, молодой латыш, очень внимательно и почти безболезненно вста­вил его на место, сопровождая починку пальца красивым мужественным молчанием. О такой манере мужского по­ведения Люся за годы, прожитые с Левой, успела совсем забыть и теперь, к своему удивлению, чувствовала, что этот незнакомый латыш, про которого она знает лишь, что его зовут Янис, очень ей нравится. Что делать с этим Новым для нее ощущением, Люся не знала и тоже помал­кивала. Когда палец был готов, Люся сказала, что прий­ти на перевязку сможет послезавтра, врач кивнул и ска­зал «я», что по-латышски значит «да». Люся сказала, что и по немецки «да» звучит так же, и Янис улыбнулся.

Накануне отъезда Люся с Янисом стояли в очереди в и какой-то полупьяный полковник привычно лез без очереди.

– Убирайтесь прочь, полковник! – громко сказала Люся неожиданно для себя не матом, а на аристократи­ческий м И добавила на современном языке: – Бу­дем говорить с вами на партгруппе!..

Полковник, удивленный первой половиной Люсиной тирады и полностью ошалевший от второй, мгновенно испарился, а Янис смотрел на Люсю своими большими серыми глазами викинга, молча поглаживая ее руку в шелковой, перчатке; перчатки эти подарил ей он.

Янис дождался отправления поезда, сделал несколько шагов за удаляющимся вагоном, помахал ей и скрылся вида. Люся крепко зажмурила глаза, потом с силой их распахнула. Так. Все. Домой. У Таньки сол Лев­ка блудит с нормировщицей. Ей через четыре месяца в декрет.

Люся взяла с пола чемодан и переложила его наверх, чтобы не разбить ногами подарки. Себе серв, Липе серв, свекрови – креп-марокеновое платье, пускай зат­кнутся! Георгий просил на него не тратиться. Таньке – забыла, а Левка наказан.

Пока пена размягчала шероховатость кожи – резуль­тат вчерашнего перепоя, – Лева Цыпин думал о жни, перебирая все «за» и «против», крутил свою биографию назад. «Против» было, как ни крути, больше. Лева мед­ленно ворочал похмельными мозгами под уютный вжик опасной бритвы, которую Ханс Дитер Берг правил на офицерском ремне справа от Левы.

Лева перебрал в памяти свою женитьбу, всю, с самого начала: от сеновала под Калинином до сегодняшнего дня.

– Да-а-а, – Лева тяжело вздохнул.

– Вас? – спросил немец, чуть наклонившись к нему.

– Брей, – выдавил Лева, не открывая глаз.

Чудные люди, думал он о пленных. Хоть речку взять… На гибе, где она ближе всего к баракам подходит, раз­били пленные ее на части: в одном месте воду брать, ни­же – мыться, потом – стирать, и все с табличками. И ин­тересно, теперь вон даже наши местные их правил при­держиваются.

– Герр оберет, делайте ваше гезыхт…

Лева открыл глаза.

Перед ним стоял пожилой немец в очках и учтивым жестом предлагал приподнять подбородок. Лева задрал голову.

Не только одно похмелье мешало Леве вернуться в хорошее настроение. Было еще обстоятельство. Норми­ровщица Нина, с которой у Левы сложились отношения, заявила, что вроде беременна. Как по команде, главное: с одной стороны – Люська, с другой – Нина. А к бабке, обслуживающей Дедово Поле, – наотрез: или, говорит, рожать буду, или вези в Москву к нормальному врачу. Вот ведь чего надумала!..

Еще догадается Люське трепануть, как вернется…

– Эх, Ханс, Ханс… – вздохнул Лева.

– Битте? – замер парикм

– Да это я так, брей, – Лева усмехнулся. – Брей даль­ше. Родинку не смахни. – Лева ткнул пальцем в малень­кую нашлепку над верхней губой.

Парикмахер намылил ему лицо, двумя пальцами неж­но взял главного инженера за нос. Вдруг Лева открыл глаза и медленно отодрал его пальцы от своего носа.

– Слушай, – подался вперед Лева старого зубо­врачебного кресла, добытого для парикмахерской в об­ластной больнице. – Слушай-ка… А может, мне вообще отсюда… В Москву перебраться, а? Сколько можно на болоте сидеть? Людмила в положении…

Ханс Дитер что-то залопотал, пожимая плечами, но Лева уже прозрел окончательно.

Запело радио. Абрек, постанывая, заворочался в пе­редней на сундуке, прихваченном с Дедова Поля. Терпеть дольше шести ему было трудно.

Люся заорала маленькой комнаты, чтобы сделали радио потише; орала она так почти каждое утро, но сде­лать потише было никак нельзя. Репродуктор висел в уг­лу, а угол загораживал шифо Радио как включили в тридцать третьем году, так и не выключали. Даже когда маляры в сорок втором после пожара, учиненного Геор­гием, красили стены, радио работало. И громкость у него была одна – максимальная: включил, выключил – и все. Раньше звук никому в квартире не мешал. Липа считала: хочешь спать – уснешь. Теперь, после окончательного возвращения с Дедова Поля, радио стало беспокоить Лю­сю. Липа говорила: «У Люси нервы».

Абрек ворочался на своем сундуке осторожно, но Ли-J*3» разбуженная гимном, уже отозвалась псу, и тот стих, пока она одевалась.

…Пять лет назад Люся с мужем и двумя детьми насовсем перебралась в Москву. Перед этим она то и дело звонила матери и плакала в трубку, что дальше так жить нельзя. Левка пьет, Танька не учится ни черта, двухлет­ний Ромка разговаривает только матом. Да еще у Левки, по слухам, ребенок растет на соседнем участке…