Пролетка заскрипела и накренилась. Петр Анисимо­вич тихонько что-то пробормотал.

– Аня! Не ешь виноград – грязный, – раздраженно спросила Марья.

А вон мама идет! – крикнула Аня. – И папа!

Марья сняла ногу со ступеньки – пролетка выпрями­лась: Петр Анисимович опять что-то сказал. Марья по­шла навстречу родственникам. Роман следом. Аня подо­брала с пола пролетки виноградины и быстро засунула их в рот.

2. ПУСТЫЕ ХЛОПОТЫ

В тридцатом году в квартиру Бадрецовых-Степано-вых пришел комендант и сказал, что так дело не пойдет: шестьдесят семь метров на четверых (Глаша не в счет) – по нынешним временам слишком жирно. Пожел­тевшее удостоверение Георгия в том, что он, «…выпол­няя ответственную работу на дому, имеет право на до­полнительную площадь в размере 20 квадратных ар­шин», не провело на коменданта впечатления. Липа кинулась искать обмен, пока не уплотнили. Переехали утром, после ухода соседей на службу, без лишних глаз и еле успели. Когда взопревший комендант прибежал останавливать самоуправство, было уже позд-, но: последний ломовик, груженный скарбом и Глашей, успокаивающей на коленях кота, зашитого в наволочку, выезжал Пестовского.

Новый дом в Басманном был задуман как студенчес­кое общежитие: шесть этажей – шесть длинных коридо­ров– один над другим. По обе стороны коридора ма­ленькие квартирки, в каждой уборная и безоконная трех­метровая кухня. В конце и в начале коридора – огром­ные балконы, планируемые для коллективного отдыха и используемые для сушки белья. Задуман дом был в на­чале нэпа, выстроен – в конце и заселен не студентами, а обыкновенными семьями.

На двухкомнатную квартирку в двадцать пять мет­ров на четвертом этаже этого дома Липа и выменяла две царские комнаты в Пестовском с мраморным ками­ном и каменной женщиной на балконе. Из всей родни Липа теперь единственная имела отдельную квартиру с телефоном, чем очень гордилась.

Поскольку осуществить Липину мечту – отдать Лю­сю в немецкую школу – не удалось: принимали только детей рабочих, – Люся училась в обыкновенной школе, а немецким занималась у фрау Циммер на улице Карла Маркса. А в клубе железнодорожников на Ново-Рязан­ской она училась художественному свисту.

Никаких напастей не было до тех пор, пока Аня не заболела дифтеритом. Дифтерит осложнился параличом, и ополоумевшей от ужаса Липе сказали, что, раз девочка умирает, пусть умрет дома. Аню протерли спиртом и вы­писали больницы.

Три месяца Липа моталась в поверхностной дреме на табуретке возле кроватки дочери, специально на табу­ретке, потому что со стула можно и не упасть, если за­снешь. Днем же Липа работала старшим экономистом на Метрострое. Подключить Георгия к ночным дежурст­вам ей даже не приходило в голову, впрочем, и ему – тоже. По вечерам он учился на Высших счетно-экономи­ческих курсах и работал уже бухгалтером.

Аня выздоровела. Но Липа, похудев на восемнадцать килограммов, сама заболела чем-то непонятным. В кон­це концов выяснилось, что в голове у нее образовалась опухоль, врач говорил: от переутомления.

Липа сначала полечилась, потом бросила это бес­смысленное занятие и начала сосредоточенно готовиться к смерти. В семье последнее время никто не умирал, ес­ли не считать Петра Анисимовича, тихо скончавшегося в Рязани у старшей дочери, и поэтому Липа, оказавшись первой кандидаткой на тот свет, старалась подготовить­ся как можно обстоятельней. Главное – дети. Дочери.

Аня завещалась Марье, потому что младшую пле­мянницу Марья любила, а Люсю недолюбливала. Была и вторая причина: Марья, мобилованная в счет «ты­сячи», окончила сельскохозяйственный институт и рабо­тала в Курской области директором совхоза, а деревен­ский образ жни полезнее для восстановления здоровья Анечки, нежели городской.

Люся оставалась у Георгия, хотя спокойнее Липе было бы знать, что старшая дочь перейдет на воспита­ние к брату Роману.

Хоронить Липа велела себя в голубой шелковой коф­точке, под цвет глаз, и обязательно не забыть хрусталь­ную брошь. Похороны чтобы были скромные – в долги не влезать.

В старой, рассыпающейся записной книжке – по ней Липа прощалась с людьми, помогавшими ей в жни, – она углядела почти стершийся карандашный телефон профессора Кисельмана, у которого лечилась, будучи курсисткой, и решила позвонить, просто так – отвести Душу. Кисельман был жив, говорил бодро и пригласил Липу показаться ему. «Сколько мне осталось жить?» – спокойно спросила Липа профессора после осмотра. Ки-сельман отвечать на глупые вопросы не стал, а назна­чил ей своей властью огромную дозу рентгена и велел никому об этом не говорить.

Рентген так рентген. Липа махнула рукой и пошла облучаться.

На четвертом сеансе она почувствовала себя лучше, а еще через две недели стала прибавлять в весе. Скоро она забыла, что собиралась умирать. Кисельман денег не взял, объяснив, что расплатиться за спасение жни никаких денег у нее не хватит. От смертельного рентге­на у Липы на короткое время вылезли волосы на затыл­ке, потом отросли, но очень жидкие, и было смешно смотреть, как она по привычке поводит запрокинутой назад головой, распуская по спине несуществующую те­перь волосяную тяжесть.

Хрустальную брошь стала надевать Люся на занятия художественным свистом.

Ночью Иванова позвонил Михаил Семеныч и, пла­ча, сообщил, что совсем болен, Шурка его бьет…

Липа сразу же, ночью, понеслась на вокзал.

…Отец лежал один, грязный, не в себе. Дом был пус­той, даже кадки с пальмой, куда Роман в детстве выли­вал озорства горшок, и той не было. Липа не стала ничего выяснять, собрала в чемодан что осталось и на следующий день вдвоем с возчиком на стуле принесла отца на четвертый этаж – лифт в Басманном, как всег­да, не работал.

В Москве отец захулиганил. Во-первых, запретил на­зывать последнюю свою жену, теперь уже бывшую, «Шуркой».

– Она мне – не так себе!.. Она мне жена венчан­ная!.. Александра Васильевна! И все тут! – Он стукнул слабой рукой по постели, выбив одеяла легкую прозрачную пыль. – Глаше велеть вытрясти.

Липа послушно кивнула и в конце кивка уперлась взглядом в отцову руку. Ладонь была широкая, корот­копалая с тупыми ногтями. Липа смотрела на свою руку: такая же, одна порода.

Отец полежал несколько секунд без слов, отдохнул от гнева и снова зашевелился.

– Икону – туда, – он вяло ткнул пальцем в угол, где висела подвенечная фотография Липы с мужем. – Тех снять!

– Это ж мы с Георгием, свадьба…

– Тогда перевесить… – В комнате икону держать не буду! – заупрямилась Липа. – Люся – комсомолка, Аня – пионерка, Роман – член партии! Хочешь – на кухню?

Отец, насупившись, промолчал – согласился.

– «Устав» сюда! – пробурчал он.

– Ты же не видишь ничего, – тихо огрызнулась Липа.

– Не твое дело. И кури меньше, пахнет мне. «Ус­тав»!..

Липа полезла под кровать за чемоданом. Достала старинную книгу в кожаном тисненом переплете и с бронзовыми застежками.

– И образцы, – пробурчал отец.

– Раскомандовался!.. – Липа опять заковырялась в чемодане.

Она положила на постель толстенный альбом с об­разцами – кусочками ткани, – рисунки и выделку кото­рых отец сочинял почти всю жнь.

Старик установил альбом с образцами у себя на гру­ди, раскрыл его наугад и сквозь лупу посмотрел на яр­кие тряпочки. Подвигал лупой от себя, к себе, вправо, влево и закрыл альбом:

– Не вижу ни хрена! Спрячь.

Липа уложила образцы снова в чемодан, потянулась было за «Уставом», но отец отпихнул ее руку. Она за­стегнула чемодан, с вгом по линолеуму задвинула его под кровать и встала с пола, отряхивая колени.

Отец лежал лицом к стене.

– Шифоньер боком разверни, – не оборачиваясь, сказал он. – Для глаз спокойнее…

Липа ухватилась за край платяного шкафа и с гро­хотом повернула его, но неудачно: дверками вплотную к отцову спанью.

– Неверно поставила, – сказал Михаил Семеныч в стену. – Больше не тревожь, вечером Георгий придет – разворотите.