– Холодновато у нас все-таки, ты не находишь, Шу­рочка? – Александр Григорьевич не теряет надежду за­вести разговор.

– Надо теплее одеваться, – не отрываясь от бумаг, замечает Александра Иннокентьевна. – Видишь, я в пледе. Накинь пальто.

Но Александр Григорьевич не хотел накидывать пальто. Он хочет чаю. Ему сегодня исполнилось семьдесят лет, чем Александра Иннокентьевна напрочь забыла, а напомнить он ей не решается; он плохо видит, позади все невзгоды; ему не нужны роскошь и комфорт – он хочет чаю и чтобы было тепло.

– Доклад, Шурочка?

– Не мешай мне, – рассеянно отвечает Александра Иннокентьевна. – Займись чем-нибудь полезным.

– Пойду чаек поставлю, – вздыхает Александр Гри­горьевич.

Идти на кухню ему не хочется: на кухне может ока­заться Глафира Николаевна. Глафира Николаевна в свя­зи с многолетней болезнью сына всегда настороженно относилась к Александру Григорьевичу, а тем более се-годня, после того как Алик окончательно, по всей види­мости, сошел с ума. Наверняка Глафира Николаевна и этот прискорбный факт увяжет с проживанием в квар­тире Александра Григорьевича. Но может быть, даст бог, Глафира еще на работе. Александр Григорьевич взял чайник и осторожно, щупая свободной рукой стену, по­брел по полутемному коридору.

На кухне Кирилл Афанасьевич в сотый раз рассказы­вал Доре и жене Тоне, как Алик начинал сходить с ума и как сегодня – сошел. Значит, Глафиры нет, решил Александр Григорьевич. Он поставил чайник на огонь, решил подождать, пока он закипит.

– Глафира Николаевна на работе? – на всякий слу­чай поинтересовался он.

– В больнице она, – успокоила его Дора.

– …Я шкафик выпиливаю, ага, – вспомнил Кирилл, – смена у меня в ночь, петушка на дверке кончаю…

– Какой еще петушок? – мрачно, как всегда, спро­сил старичок Михаил Данилович, зашедший на кухню ополоснуть заварочный чайник.

– Вы в раковину-то напрасно, Михал Данилович, опивки-то. В унитаз надо, – одернул а соседа Тоня. – И кстати сказать, там опять после вас мокро было. Ак­куратней надо. Вон после Александра Григорьевича всегда сухо, ничего не скажешь, а ведь он и возрастом старше вас, и глазами.

– Мордой об мостовую!.. – пробурчал Михаил Да­нилович привычную, не обидную для соседей свою при­сказку, но чай раковины выскреб и понес в туалет.

– Вспоминай, Кирюша, – ласково сказала Тоня му­жу и напомнила: – Шкафик выпиливаешь…

– Ага, шкафик выпиливаю, петушка на дверке кон­чаю. Вдруг говорят… Думаю, может, Коська пришел де­нег у Глафиры просить на похмелку. Лобзик отложил, слушаю: не похоже. Я в комнату к Ожогиным стучусь, заглянул. Алик. Один сидит. Сам с собой разговаривает и руками вот так делает.

– Чего говорил-то хоть? – поинтересовалась Дора.

Кирилл напрягся, но не вспомнил.

На кухню, опустив глаза, вошла Глафира. Она кив­нула, стараясь, чтобы в поле действия кивка не попал Александр Григорьевич. Александр Григорьевич засуе­тился, не зная, как поступить: с Глафириных глаз бы до­лой, да чайник вот-вот закипит…

– Чего вы чухаетесь, Александр Григорьевич? – пришла на помощь старику Дора. – Как вскипит, Маня принесет.

– Вот-вот, – забормотал Александр Григорьевич, бо­ком выбираясь в кор

– Как сынок-то, Николавна? – спросила Дора.

– Как-как. Сядь да покак. Тут любой тронется, – она обернулась в сторону удаляющегося Александра Гри­горьевича. – Узбеком задразнили…

Насчет «узбека» Александр Григорьевич ни при чем. Это уже относится к Ольге Александровне. Когда Алик был нормальный или почти нормальный, он в белых каль­сонах напоролся на нее в коридоре, и та, чтобы снять не­ловкость, сказала в шутку, что в таком виде он похож на мусульманина, они тоже ходят в белых штанах. Потом «узбек» фигурировал в заявлении, которое Глафира по­дала в милицию не только на Олю, но почему-то и на Александра Григорьевича.

А в больнице Глафире сказали, что соседи не винова­ты, сын ее, по всей вероятности, болен давно и болезнь его, шофрения, лечивается с большим трудом и в редких случаях. Кроме того, врач долго выяснял, не бы­ло ли в роду душевнобольных. Про род свой Глафира ни­чего плохого сказать не могла, про старшего сына, Коську, живущего отдельно, прналась, что пьет тот и бьет ее, если не дает денег на опохмелку. А на опохмелку ей дать нечего, потому что и зарплата уборщицы невелика, и пенсию за погибшего мужа ей перестали платить, как только Алику исполнилось восемнадцать лет. Еще врач сказал, что пьянство старшего сына прямого отношения к болезни младшего не имеет, и посоветовал в следующий раз, когда тот начнет хулиганить, обратиться в милицию.

– Мордой об мостовую! – поддержал Михаил Данилович, заслушавшийся рассказом по дороге в ванную.

В коридоре что-то упало.

– Да уберете вы наконец свой велосипед! – Это На­дя пришла с работы. Прямо в пальто, не дожидаясь, по­ка сойдет гнев, она подскочила к двери Ожогиной и за­барабанила в нее: – Последний раз предупреждаю: убе­рите велосипед!

– Чего ты дверь ломаешь! Куда я его дену?! – ото­звалась с кухни Глафира.

– Я чего говорю-то, – вступился Кирилл, – Глафи­ра Николаевна. Велосипед-то действительно. Вчера То-нюшка об него ногу впотьмах зашибла.

– Выкини его к черту! – крикнула Глафира, отпи­хивая с дороги Надьку.

Хлопнула дверь.

Надя, спустив первый пар, расстегнула пальто и по­здоровалась со всеми.

Кирилл почесал затылок.

– Чулан, говорю, набит, полати доверху, с чердака сопрут. Подвесить его надо. – Он постучал в дверь Ожо­гиной:– Николавна, не возражаешь – на стену его по­дыму? Ага, – кивнул Кирилл, не дождавшись ответа. – Михал Данилыч!

Сосед с радостью отозвался уборной, где пережи­дал шум:

– Тихо?

– Вылазь, поможешь.

Кирилл достал костыль, молоток и со стремянки за­бил костыль под высокий потолок коммуналки. Михаил Данилович подал велосипед. Кирилл принял его за зад­нее колесо и, пропустив костыль между спиц, повесил ве­лосипед на стену. А руль свернул, чтоб не топорщился.

Надежда Ивановна тем временем переоделась и вы­шла на кухню готовить ужин. Надежда Ивановна, по­местному «Надька-рыжая», еще молода и красива. И зла, потому что несчастна. Надежда Ивановна читала романы и знает себе цену. Старшая ее сестра за полков­ником, а у нее муж Ваня, понимающий свое ничтожест­во. И трое детей, родившихся по недосмотру. Работает Рыжая в химической лаборатории; от химии у нее по ве­черам разламывается голова, унося красоту и молодость. И молоко за вредность ей не помогает и не поможет.

– Опять эту заразу развесили по всей кухне! – Надька схватила бельевую палку и яростно стала сдви­гать в сторону развешанное над плитой белье. Надька знает, что Александр Григорьевич туберкулезный боль– ной, но раньше это обстоятельство как-то не вызывало у нее гнева, теперь же, после возвращения соседа, она не забывает о туберкулезе.

– Это все дура глухая, – согласно закивала Дора. – Развесит где ни попадя. Маня! Маня!..

Маня, совсем старенькая, в косыночке, в очках на конце носа, высунулась каморки, где она долгие годы проживала совместно с Дорой. Когда у Доры еще был жив муж, они жили втроем. Правда, Маня и тогда плохо слышала. Хозяйкой считается Дора, хотя и по возрасту, и по стажу прописки Маня ее превосходит.

Маня вышла на крик Доры, но по дороге забыла, за чем шла, и, озабоченная своими думами, спросила, пред­варительно освободив – под косынки одно ухо:

– А куда Нехлюдов-то собрался? Собрался и уехал, а?

Маня любит читать. Своих книг у нее одна разбитая Библия, читать она берет у соседей. Сейчас у нее Лев Николаевич Толстой, взятый у Оли.

– Чего белье цыпинское над самой плитой повешала?! Маня, не разобрав ответа на свой вопрос, махнула рукой:

– Орет, орет, а чего орет, сама не знает. Тот с ней! – Маня верующая и черное слово «черт» заменяет на «тот».

– Так-так, все прекрасно… – бормочет Александр Григорьевич, вернувшийся за несостоявшимся чайником. Чайник давно погасили. Он снова зажег газ.