Люди подмигивали и хлопали его по плечу.

— Удачи тебе, Гэвин! Покажи им всем! Мы с тобой!

Гэвин улыбался в узкое, задернутое занавеской окошко и оглядывал провожающих. Он слышал все слухи и со смехом отрицал все. Губернатор — а что за нужда ему быть губернатором? Он и так властвовал здесь единственным способом, который его устраивал — это была абсолютная власть, и правил он из-за кулис. Но пусть себе думают как хотят, если им нравится! И это его отрицание с улыбкой было всего лишь невысказанным признанием, что такая честь вполне возможна и что только от него зависит, будет ли это предложено или нет и примет он такое предложение или откажется.

Пока кучер привязывал его сундук на крышу дилижанса, он обменялся рукопожатиями с Риттенхаузом.

— Присматривай тут за всем, Эд, я на тебя рассчитываю.

Риттенхауз улыбнулся и скромно отступил в толпу, когда Клейтон вышел вперед.

Они, по сути дела, не попрощались толком. Когда Клейтон спросил, как долго он может отсутствовать, Гэвин лишь пожал плечами.

— Это не от меня зависит, сынок.

Он высунулся из дилижанса и поцеловал Клейтона в теплую щеку, потом вспыхнул и спрятался внутрь. Люди видели это, и их громкие прощальные выкрики стихли — они перешептывались:

— Гэвин его поцеловал… ты видел?

— Гэвин поцеловал его…

Такого они за Гэвином никогда не видели, этой стороной он никогда не оборачивался к людям, — и в большинстве своем они были непривычно тронуты. Нежность Гэвина выделила этого паренька — еще бы!.. Женщины в толпе улыбались и смотрели на Клейтона, а он стоял, высокий, тонкий, в свежей накрахмаленной хлопчатобумажной рубашке — и в старых пропыленных джинсах и сапогах. Да, думали женщины, этот мальчик — хороший мальчик. Добрый, рассудительный, сильный — похож на своего отца, но в то же время совсем другой. И немного напуганный, такой молодой…

С лица Гэвина сошел румянец, и он крикнул сыну:

— Смотри за всем, Клей! Делай так, чтобы я тобой гордился! И слушай Эда — он тебе отец, пока меня нет…

Клейтон кивнул и улыбнулся.

— Пока, Гэвин! — спокойно сказал он.

И тут, когда бич щелкнул над головами лошадей и дилижанс тронулся в облаке пыли, под хриплые прощальные выкрики, Гэвин в первый раз пожалел, что не отучил сына обращаться к нему по имени.

В таком обращении недостает почтительности, думал он. Может, я сам испортил его, дал ему слишком много и слишком рано. Есть в Клейтоне какая-то нестойкость… этот взгляд, устремленный куда-то вдаль… Я теперь уже не знаю, о чем он думает, он стал чужим. И все же ему на пользу пойдет, если он сейчас будет сам править всеми делами и поддерживать порядок в долине. Да, это сделает свое дело, — решил наконец Гэвин, и погрузился в странное состояние полусна, полубодрствования, а дилижанс прогрохотал по речному берегу и двинулся к северному выходу из долины, направляясь в Санта-Фе. Теперь его мысли обратились вперед, туда, куда он ехал, оставив позади все заботы, от которых он удалялся.

Примерно через месяц после его отъезда Риттенхауз однажды утром выехал из города, чтобы посетить ранчо Сэма Харди. Они вдвоем остались управлять местной милицией, и теперь оказалось, что вовсе нелегко поддерживать воодушевление людей, когда течение войны изменилось столь решительным образом. На обратном пути в гостиницу он остановился в салуне у Петтигрю, чтобы проверить счета. Октябрьское утро было жарким — на Юго-Западе это пора индейского лета [21], влажная, не по сезону знойная жара, от которой воздух над пыльной прерией мерцает и струится, собаки начинают искать тень, а старики собираются на крылечках со своими трубками и замшелыми воспоминаниями.

Риттенхауз покончил со счетами, выпил чашку кофе с бисквитом в своем любимом темном углу, сложил салфетку, сунул ее в латунное кольцо и вышел наружу, на влажный солнцепек. Кивнув людям, бездельничающим у дверей парикмахерской, он пошел через улицу, туда, где была привязана недалеко от банка его лошадь. Он наклонился над колодой, из которой поят лошадей, чтобы освежить лицо, — и тут кто-то увидел, как он схватился за бок.

Риттенхауза пронзила резкая боль, как будто мул лягнул его в ребра. Он не мог дышать. Его скрутило, он прошептал что-то, чего никто не слышал. Тут к нему кинулись люди. Он дернулся, а потом упал лицом в пыль. По улице разнеслись крики — звали на помощь.

Доктором в Дьябло был среднего возраста горбун по фамилии Воль, который десять лет назад решил перебраться из Канзас-Сити в Нью-Мексико с его сухим климатом — очевидно, ради собственного здоровья. Кабинет его занимал две редко убираемые комнаты в новом каркасном доме неподалеку от «Великолепной», на одной из боковых улочек. Это был странный человек, неразговорчивый и, как казалось многим, бесстыдный, и все же это был первый доктор, которому удалось добиться доверия среди женщин долины. До его появления обходились травами, собранными в горах, чтобы залечивать раны и утихомиривать боль, а при родах помогали соседки или одноглазая индианка из племени навахо, женщина неопределенного возраста, которую называли на мексиканский лад командрона. Но теперь док Воль, может, в силу своего городского опыта (ну как же, Канзас-Сити!) — а может из-за уродливых костей, выпирающих у него посреди спины (талисман сверхъестественных сил?), был первым, кого звали при всех болезнях, смертельных или простых. Работал он быстро, говорил мало, не выносил возражений и никогда не выжимал плату слишком настойчиво. Джорджу Майерсу велели мчаться бегом в его кабинет, а Риттенхауза отнесли в холл гостиницы и уложили на красный плюшевый диван.

Док Воль тщательно осмотрел Риттенхауза и нахмурился, его мясистые губы сжались в бледную линию. Риттенхауз лежал посеревший, задыхался и не в силах был что-нибудь сказать.

— Удар, — пробормотал врач. — Сейчас ничего нельзя сделать, только отнести его наверх и обеспечить покой.

— Удар! — разнеслось по всему городу. — У шерифа удар… Он умирает там в гостинице… до утра не протянет!

— Вы собираетесь пустить ему кровь, док? — прогудел Толстый Фред, который считал себя авторитетом по части всех недомоганий, за исключением только рака, и в старые времена (после того, как он в первый раз велел Джорджу Майерсу вымести на улицу кучу обстриженных волос) не раз накладывал лубки на сломанные конечности в задней комнате парикмахерской.

— Пустить ему кровь? — док Воль нахмурился еще сильнее, и лицо его стало багровым как свекла. — Не суйте свой нос в эти дела, Джонсон! Если вы хотите пустить ему кровь, так привезите какого-нибудь мексиканского лекаря из Таоса это сделать! Все, что ему можно, — это лежать спокойно и ни шагу с постели. А там будет видно…

Клейтона вызвали с ранчо, и он прискакал в город галопом вместе с Уильямом Кайли, управляющим Гэвина и старшим помощником Риттенхауза. Он бросил поводья и, прыгая через две ступеньки, влетел в гостиницу. Доктор сидел в баре и попивал лимонный сок.

— Что с ним, док? — спросил Клейтон, едва переводя дыхание.

Горбун поставил стакан на стойку и приподнял руку. Пальцы у него были толстые, как обрубки, с чистыми розовыми ногтями.

— Успокойся, сынок. У шерифа случился удар. Высокое кровяное давление, я полагаю. Все, что сейчас ему нужно — это покой.

— Он будет жить?

— Жить он будет — но не так, как привык. Похоже, левая сторона парализована. Боюсь, что остаток своих дней ему придется провести в компании ребят на креслах-качалках. После удара человек уже никогда не становится прежним, — Док Воль поджал губы, — конечно, не повезло ему, но каждый человек получает, что заработал…

— Эд… парализованный! — Клейтон покачал головой — он не мог в это поверить. — Можете вы что-нибудь сделать?

— Сынок, временами полезно иметь под рукой доктора, чтобы он не дал другим людям сделать чего-нибудь вредного, когда знает, что сам ничего не может сделать.

Клейтон повернулся к Кайли, который стоял у него за спиной со шляпой в руках, опустив к земле карие глаза.

вернуться

21

Так в Америке называют Бабье лето.