Как должен был я отнестись к его заявлению, джентльмены? Как врач, — я знаю, что наука зарегистрировала случаи оживания людей, пробывших под водою не только несколько часов, но и два, и даже три дня. Мне приходилось от заслуживающих доверия лиц слышать, что изредка удавалось спасать людей, пробывших в снегах, в своеобразной каталепсии, через несколько суток. Но передо мною был человек, который, судя по его словам, пробыл в каталепсии сто семьдесят лет. Мог ли, должен ли был я этому верить? о сознательной мистификации с его стороны и речи быть не могло: ведь в мистификации не было ни малейшего смысла. Оставалось предположить помешательство. Но я обладаю кое-каким опытом в обращении с душевнобольными, и на мой взгляд — мой пациент отнюдь не был помешанным. Не могло быть речи и о бреде: Ральф давал совершенно разумные ответы на все вопросы. Коротко: это был человек в здравом уме и полной памяти. Но как мог я поверить его заявлению?

На всякий случай, я постарался проверить его показания косвенным путем, прибегнув к обследованию его вещей. Вот результат: в записной книжке, которая лежит перед вами, — имеется целый ряд записей о дорожных расходах Ральфа, с отметкою хронологических дат. Даты эти относятся к 1655 и 1656 годам. В кошельке — он тоже перед вами — были только старинные итальянские монеты первой половины семнадцатого столетия. Молитвенник на латинском языке — напечатан в Риме в 1654 году. Одежда — покроя семнадцатого века. Ткань, из которой эта одежда изготовлена — тоже старинная. Наконец, я нашел зашитое в суконном камзоле Ральфа заемное письмо на триста гиней на амстердамско-парижско-женевского банкира Жана ван Ретлера, датированное 1656 годом. Словом…

— Словом, вы кончили тем, что поверили? — осведомился юрист, наливая себе новый стакан вина.

— Я кончил тем, что поверил! — признался врач. — Я сделал все от меня зависящее, чтобы спасти Ральфа. Мне казалось, что это мне удалось, но на второй день болезнь обострилась, воспаление прогрессировало, захватывая и второе легкое. Больной начал бредить. В бреду он высказывал опасения за участь отправленных им в Лондон морским путем товаров, говоря, что лучшие вещи предназначены для лорда-протектора, то есть Оливера Кромвеля, и для генерала Монка[15]. Вспоминал старика-отца и какую-то Дженни, о которой говорил с большою нежностью. А затем… Затем он умер. Я распорядился его похоронами. Его вещи были проданы с публичного торга на покрытие расходов по похоронам. Я купил эти вещи, смотря на них как на вещественные доказательства. Кроме того, по моему настоянию, местный синдик и приходский священник составили и подписали документ, в котором изложены все обстоятельства дела. Вот засвидетельствованная копия этого документа. Теперь вы знаете все. Скажите, что я должен делать?

Юрист выпустил густой клуб дыма изо рта и сказал:

— Предать дело забвению, ибо если вы станете о нем говорить или писать, то вам никто не поверит. Вас сочтут или за… идиота, или за шарлатана!

Рэнсом не послушался этого совета и выступил в лондонской печати с описанием «загадочного случая Айроло». Загорелась полемика. Рэнсом был засмеян, затравлен. Общественное мнение, действительно, признало его или безумцем, или шарлатаном. Порывшись в коллекциях старых английских газет и журналов, — вы найдете отголоски этой истории, а посетив итальянское местечко Айроло — найдете на кладбище скромную могилу Ральфа с железным крестом и медной табличкой, на которой увидите надпись: «Родился в 1627 г., скончался в 1822 г.»

Кричащие часы<br />(Фантастика Серебряного века. Том I) - i_013.jpg

Михаил Первухин

РОЗАБЕЛЛА

Илл. М. Рошковского

Когда недавно поселившийся в Риме молодой русский художник-портретист Рубец-Массальский вздумал взять студию в одном из старых, полуразвалившихся палаццо по виа Фламминиа, почти за городом, — многие знакомцы, особенно из итальянцев, настойчиво отсоветывали ему это, уверяя, что и само палаццо и особенно студия пользуются дурной репутацией. Ничего особенного, ничего определенного, но… Но это «приносит несчастье».

Разумеется, Рубец только посмеялся и взял студию, «приносящую несчастье», соблазнившись ее дешевизной, устроился сносно, был доволен, много и успешно работал.

Потом пришло случайное, завязанное в кафе Греко знакомство с Tea, почти немедленно перешедшее в связь. И Tea внесла в жизнь Сергея Ивановича новый, странный, жуткий элемент.

Ей было всего около двадцати пяти лет, — но казалась она, по крайней мере по временам, чуть не старухой. У нее было ставшее уже грузным и дряблым тело, большая голова, довольно плоское лицо с нездоровой, грубо пористой кожей, подернутой налетом нездоровой желтизны, лицо, может быть, и бывшее когда-то красивым, но теперь зачастую напоминавшее странной неподвижностью вылепленную из цветного воска маску с оплывшими чертами. И эти глаза, — большие, круглые, сильно выпуклые, черные, смотрящие Бог весть куда стоячим упорным взором глаза. Ни молодой свежести и грации, ни красоты, ни элегантности, ни особого ума — в ней ничего этого не было. Но было что-то неуловимое, притягивавшее к ней мужчин, заставлявшее их сближаться с нею и подчиняться ей, чуть ли не ненавидя ее.

Кричащие часы<br />(Фантастика Серебряного века. Том I) - i_014.jpg

Tea называла себя художницей. Много говорила об искусстве, но говорила как-то сумбурно, — осуждая и отрицая огулом все сделанное в искусстве, вплоть до наших дней, как продукт лжеискусства. Сама она что-то рисовала, по большей части на первом подвернувшемся под руку клочке бумаги, — на ресторанном счете, обрывке оберточной бумаги, газете — что-то странное, какие-то извивающиеся и капризно сплетающиеся или пересекающиеся линии, словно крутящиеся круги, рассыпающиеся точки и запятые. Иногда писала масляными красками, вернее, покрывала полотно цветными дисками и полосами, словно разноцветными лучами прожекторов, черными пятнами.

Все это было бесконечно чуждо Рубцу-Массальскому, как была чужда и сама Tea с восковым лицом и стоячими глазами, покуда…

Покуда однажды Tea не явилась непрошенной в его студию с папкой своих вещей и почему-то с маленьким, туго набитым чемоданом.

— Хотите, я угощу вас своими папиросами? — спросила, понизив голос до шепота и вкладывая в предложение какой-то особый, сокровенный смысл.

— Какие-нибудь особенные? — небрежно осведомился русский, протягивая руку к истрепанному портсигару.

— Особенные! — еще глуше, почти шепотом вымолвила Tea. — Выкурите — поймете.

— Что?

— Многое! — многозначительно ответила Tea, глядя в упор на художника стоячими глазами и хмуря непомерно густые брови. — Жизнь, искусство!

— Чудачка! — подумал Рубец. — И взял тоненькую, явно домашней работы папироску. Закурил. Был странный привкус в ароматном дыме папиросы. Сразу слегка закружилась голова. Потом это ощущение прошло и сменилось другими, никогда еще не испытанными художником ощущениями, быстро, как картины в калейдоскопе, сменявшими друг друга. Прежде всего и прочнее было ощущение странной легкости, будто потери тела, освобождения духа. Потом словно мешавшая видеть бесконечное разнообразие красок внешнего мира пелена стала отдельными слоями сползать с глаз, и все кругом заискрилось радужными цветами, сделалось невыразимо прекрасным, воздушным.

— Зачем вы раздеваетесь, Tea? — слабо удивился Рубец. И совсем не удивился, услышав ответ, что «так нужно». И увидел — Tea нага, и ее тело лучезарно, полупрозрачно и невыразимо прекрасно, хотя и уродливо, и невыразимо властны глаза женщины, и властны ее обнаженные руки, обвивающиеся вокруг его шеи, тянущие его с неудержимой силой.

— Теперь посмотри на мое творчество! — говорила шепотом Tea, нагая Tea. — Нет, ты лежи, не поднимайся. Я сама буду показывать!