Большая слабость была во мне во всем, и жажда меня томила. А солнце раскалило камни и все жгло и жгло и меня, и бурые верхи скал. Белый, пыльный свет его сплошным пламенем стоял над всем морем, и вода слепила глаза не меньше солнца. С моего высокого места мне открывались все дали, и ни одной точки не было на них.

Я мучился от жажды и от солнца и, очнувшись, сейчас же хотел броситься в воду, но вовремя спохватился — мне бы уже нельзя было влезть назад. Потом в течение дня, когда мне совсем становилось невмоготу, я много раз хотел это сделать, уже невзирая на смерть. Но каждый раз я насильно себя удерживал, и мыслью не о смерти, а о том, что, освежившись в воде, я буду поздно сожалеть и укорять себя — а я знал, что раскаяние сильнее смерти.

Я плохо помню, как прошел день. В течение его я все больше был в забытьи. Но странно, что впадая в забытье, я ни разу не видал моего прежнего загадочного сна, — как будто он пропал, исполнив, что было надо.

Сновидения были очень различны.

Иногда мне виделся во сне наш пароход, наши матросы и пассажиры, и старичок-генерал, та ситцевая бабенка, и я сам живу на этом пароходе, и все это так живо, что, приходя в себя, я не хотел верить глазам, что ничего этого уже нет давно. И снова странно и замечательно, что ни разу во сне не видал я среди пассажиров ни перса, ни его восточной красавицы.

Чаще же всего мне чудилось совсем не относящееся к морской жизни моей. Мне грезилось обычно, что в один, летний полдень я сижу у себя в деревне на чьей-то завалинке со стариком Силычем, как я сиживал, бывало, с ним раньше.

— Все погорело, Петрович, все, — шелестит мне старый Силыч и шелестит над самым ухом, но в то же время словно бы из какой-то дали. — Акцию трудами накопил, в сто рублей акцию, и акция погорела. Покойница-старуха все, бывало, мне говорила: «Положи, Силыч, акцию в государственную банку. Положи, Силыч, акцию в банку». Умирала, все ладила: «Говорю тебе, Силыч, без акции останешься». Ну, думаю, поспею еще. Поспею да поспею, то да се, а хвать, она и сгорела у меня.

Силыч крутит грустно лысой головой и вдруг вскрикивает надо мной громко и ясно:

— Петрович!

И я чувствую, что это зовет меня не Силыч во сне, а кто- то другой, и не там, на в деревне на завалинке, а вот здесь где-то, около.

— А! — вскрикиваю я и прихожу в себя из забытья.

Никого нет около. Только те же зной и тишина, что и в деревне на завалинке, да все та же блестящая морская пустыня перед глазами, и нет ей ни конца, ни края, как жизни тягостной и бездольной — только где дождь идет, где солнце светит по всей огневой пустынности ее!

Помню я, как облака проходили высоко надо мной, и птицы пролетали через скалы, а я смотрел на них с завистью из своей раскаленной тюрьмы. Еще я помню, как раз я увидал возле себя на камне муху, самую обыкновенную нашу муху. И мне вдруг вспомнилось, что теперь у нас на севере стоит осень. И словно живыми глазами увидал я вдруг и туман на полях, и первый колючий иней по верхушкам можжевельника и далеко вокруг сжатые поля, суровые и темные.

Но под конец дня сознание мое так стало мутиться, что я начинаю все забывать. И вот, словно сквозь очень мутный сон, я помню вдруг, что я уже не лежу на сиденье, а стою на нем, наклонясь вперед. Я вижу, что передо мной лунная ночь, медный месяц бьет прямо в глаза своей металлической пылью, и море светится во всю ширь и даль свою ярко, призрачно и туманно. Но море словно бы не море, и месяц не месяц, а все так, как будто бы кто спит и грезит мною. Потом я вижу, как сам я сгибаю колени и прыгаю в лунную воду. Но для чего я все это делаю, я не знаю.

Когда я наново совсем ясно начинаю все понимать, я вижу, что я лежу вверх лицом на двух широких корабельных досках, а надо мною светлое, голубое небо, чистое-чистое, как стекло. Стоит очень раннее утро и тихо на небе, и тихо в сердце у меня.

Объясняя теперь все случившееся со мною, я догадываюсь, что, как ни был темен у меня рассудок, я все же заметил эти доски. Их, верно, гнал мимо ветерок, и они могли быть от нашего же парохода. Но мне и сейчас страшно подумать, что, как я ни усиливаюсь, но не могу вспомнить, точно ли я видел их.

Очнувшись, я увидел, что вокруг меня только море, небо да солнце. И еще я чувствовал, что, как это ни чудесно, а я недавно пил. Я попробовал воду, она была пресная, видно, где-то впадала тут большая река. И так кротко и неярко было все вокруг меня, и руки мои так ласково сочила теплая вода. Я засмеялся про себя от радости.

Я повернулся на другой бок и был совсем потрясен. Меня прибило к самому берегу. С одной стороны я увидел в отдалении ту площадку, на которой я ждал смерти, а с другой — какой-то большой и пышный южный город. Дрожащими от слабости ногами, сам дрожа от счастья, я побрел было к нему по горячему сыпучему песку. Но мне не суждено было уйти далеко. Сделав несколько шагов, я наткнулся на нечто еще более поразительное. У самого берега, в мелкой голубой водичке, лежала голая волосатая рука мужчины, отвратительно согнутая в предсмертном мучении, и драгоценный перстень на ней излучал снопы буйного света. Это было мне столь противно и жутко, что я потерял последние слабые силы. У меня потемнело в глазах, и я тут же упал на песок без сознания.

Когда я очнулся во второй раз, я увидал над своим лицом кроткие и нежные глаза печальной бедной девушки. В ногах же у меня стоял Рябчик. Лицо его было самоуверенно и торжествующе, и на одном из пальцев сиял дивный массивный перстень.

Кричащие часы<br />(Фантастика Серебряного века. Том I) - i_026.jpg

Борис Лазаревский

ЧАСЫ

Посвящаю А.И. Куприну

Илл. А. Арштама

Из кольца, которое мне подарила мама, выпал камешек — хризолит, но, к счастью, не потерялся. Я вспомнила об этом, когда мы шли с Андреем по Невскому, и попросила его на минутку зайти в небольшой ювелирный магазинчик. Мы спустились по ступенькам вниз. За прилавком стоял рыжеватый еврей с худым испитым лицом и голубыми глазами. Он что-то писал на бумажке и, услышав звонок, радостно поднял голову, — вероятно, здесь давно не было покупателей.

Я вынула из портмоне кольцо и завернутый в папиросную бумагу хризолитик и начала объяснять, что нужно сделать. Андрей нагнулся над стеклянным ящиком и, прищуриваясь, рассматривал лежавшие в нем часы всевозможных величин.

Когда я кончила свой разговор с владельцем магазинчика, Андрюша сказал:

— Посмотри, какие симпатичные браслетные часы, вот эти никелевые, видишь, дамские и мужские, и ремешки на них точно кавалерийская подпруга в миниатюре.

Он поглядел на еврея и спросил, сколько стоят эти часы. В этот день Андрей получил довольно крупный для помощника присяжного поверенного гонорар и был склонен покупать все, нужное и ненужное.

— Ну, зачем тебе часы? У тебя же есть золотые, — произнесла я с легким укором.

— Не люблю я золотых, и ты сама хорошо знаешь, что они вечно находятся в ломбарде, — а этих уже никто не возьмет…

Хозяин магазина завертел головой, засуматошился, и быстро и ловко вынул и мужские и дамские часы. За мужские он спросил восемнадцать рублей, а за дамские пятнадцать. Андрей подумал и помолчал.

— Ну-с, а двадцать пять рублей за те и другие желаете?

— Избави меня Бог, невозможно… Только для вас, потому я вижу, что вы хорошие господа, я мог бы уступить эти часы, — пару за тридцать рублей.

Я ожидала, что Андрей будет торговаться, но он молча вынул из бумажника три десятирублевки и бросил их на стекло, затем взял маленькие часы и сам надел их мне на левую руку, а я надела ему мужские. Когда мы вышли на улицу, Андрюша сказал:

— Ну, вот это и будет наше обручение…

Я ничего не ответила. Было приятно слышать эти слова и немного страшновато, уж очень я любила свободу, и всякий намек на принадлежность кому-нибудь или чему-нибудь всегда царапал мое сердце. Однако, мне захотелось взять Андрея под руку, хотя мы шли от самого Адмиралтейства просто рядом.