Я не ощутил ровно ничего. Все еще зажмурившись, я внутренне улыбнулся своей глупой легковерности, заставившей меня исполнить бессмысленное предписание Адама бен-Адама, когда почувствовал легкий ветерок. Я открыл глаза и чуть не закричал от удивления.

Вокруг меня расстилалась равнина. Теплое темно-синее южное небо горело надо мной яркими лампадами звезд. Оглядевшись, я увидал вдали светящиеся точки и тут только сообразил, что нахожусь не в своем кабинете, а где-то в окрестностях Палестины и не в XX веке, а в I столетии нашей эры. Не буду скрывать: первое охватившее меня чувство было ощущение ужаса, ни с чем не сравнимое, рядом с которым побледнел бы ужас человека, попавшего на необитаемый остров или понявшего, что он заблудился. Еле сознавая себя, я пошел по направлению к огонькам далекого города, проклиная часы и свое легкомыслие, поставившие меня в такое исключительное положение. Но тишина ночи и чудный воздух мало-помалу успокоили меня и громадное любопытство, любопытство исследователя и ученого, пробудилось и все сильнее разыгрывалось во мне. Я сообразил, что часы, эта непонятная игрушка Адама бен-Адама, находится при мне и я могу в любое мгновение перенестись обратно в свою эпоху, но обогащенный громадным запасом исторических сведений, очевидцем которых я стал. Да, старик-еврей был прав: он дал мне возможность на месте изучить древнееврейский язык, как никто из моих современников не знает его.

Это соображение придало мне бодрости и я смело направился к Иерусалиму, полагаясь на то, что мои теоретический познания еврейского и латинского языка дадут мне возможность объясняться со своими новыми современниками.

После того, что со мной произошло, я ничуть не удивился тому, что оказался одетым в тот же или такой же рабочий домашний костюм, что на моей груди была золотая часовая цепочка, на пальце кольцо с рубином, а в кармане браунинг с запасной обоймой. Все это меня весьма радовало, так как обеспечивало мне как деньги, так и полную безопасность от какого бы то ни было насилия, ибо мой браунинг, я уверен, произвел бы грандиозный эффект на всякого, кто осмелился бы напасть на меня. Размышляя таким образом, я добрался до холма, с которого даже в темноте ночи мне стал ясно виден древний Иерусалим, обитателем которого я становился.

Я не могу дать себе ясного отчета в том, сколько времени простоял я так над спящим городом, мысля скорее образами, чем сознательными мыслями, как внезапно звуки человеческой речи заставили меня вздрогнуть и обернуться. Первое, что я заметил, было кроваво-багряное зарево всходившей полной луны и на фоне этого света две смутно выделявшиеся человеческие фигуры. С каждым мгновением они становились все четче и я мог различить двух шедших в моем направлении мужчин. Один шел медленно, еле передвигая ноги и заметно прихрамывая, низко опустив голову, а другой, высокий, коренастый, с громадной гривой на голове, шел рядом, по-видимому, в сильном возбуждении, размахивая руками и громко говоря что-то. За расстоянием я не мог уловить слов, но долетавшие звуки ясно свидетельствовали, во-первых, о крайнем раздражении говорившего, а во-вторых, о его несомненно семитическом происхождении. Сердце во мне замерло от напряженного ожидания. Через несколько секунд я должен был узнать, привело ли меня мое теоретическое изучение еврейского языка к возможности понимать их речь или же ко всем прелестям моего положения прибавлялась еще и невозможность объясняться со своими новыми согражданами. И вот до меня донеслась фраза, которую все время повторял высокий незнакомец. Я напряг все свое внимание и чуть не закричал от радости: я понял, я понял слова говорившего! Правда, произношение слов было далеко не похоже на то, к которому я привык, но смысл был мне понятен. Высокий, раздраженный человек вел куда-то своего спутника, повторяя: «Идем, я покажу тебе место! Я покажу тебе место».

Не заметив меня, оба еврея прошли мимо и я последовал за ними.

Не прошли мы и двухсот шагов, как высокий остановился, дернул своего спутника за руку и с криком «Хак» — «Вот» бросил его на колени. От силы толчка хромой еврей покатился и остался недвижим, а высокий с поднятыми к небу кулаками кричал яростно: «Банеит Иешуа! Банеит…» Эти слова были для меня как удар по голове. Я боялся понять их смысл, но сомнения быть не могло. Мы были на невысоком холме в полуверсте от города. Яркая полная луна освещала дремлющий город, гигантский, тяжелой громадой спящий храм и ту площадку, на которой лежал поверженный хромой и неистовствовал в несказанном горе высокий еврей, указывая на глубокую, с пол-аршина в диаметре яму, черневшую на земле между двумя другими, и повторяя все громче и громче: «Банеит Иешуа, банеит».

Я хотел и боялся верить своим глазам и ушам. «Банеит Иешуа» ведь значило «Умер Иисус!»… Неужели же чудовищная сила часов Адама бен-Адама перебросила меня через века и пространства на вершину Голгофы на другой день после распятия? Это было чересчур невероятно…

Однако я видел и слышал вполне ясно: полнолуние, холм со следами трех крестов, хромой рыжий еврей и высокий фанатик, кричавший поразившие меня слова. Но кто же были они? Неужели ученики, пришедшие поскорбеть на место великой казни? И вот новые слова высокого еврея вывели меня из недоумения. Подскочив к лежавшему на земле, он схватил его за платье, приподнял и весь его ужас, вся скорбь вылилась в звуке голоса, которым он полушепотом спросил: «Иехуда, зачем ты это сделал?»

Мои нервы не выдержали, я кинулся вперед, не отдавая себе отчета, зачем я это делаю. При виде меня высокий выпустил Иуду и, замахав руками, бросился бежать. Очевидно, и его напряженные нервы не выдержали и внезапное появление дико, по его понятию, одетого человека навело на него панический ужас.

Я наклонился над оставшимся лежать Иудой и увидел, что он без сознания.

Первое, что меня поразило, было громадное несходство простертого у моих ног еврея со ставшим всем нам привычным представлением о внешности Иуды Предателя. Правда, он был хром, правда, ярко-рыжие волосы обрамляли его лицо, но само лицо было отнюдь не преступное, не жестоко мрачное, с искривленным носом, как изображали Иуду с легкой руки Леонардо да Винчи все живописцы. Передо мной лежал истощенный от поста еврей средних лет со строгим, скорбным и бесконечно измученным лицом, на котором не было не единой кровинки, большие серо-стальные глаза были широко раскрыты и невидящим взором смотрели на небо. Длинный белый хитон облекал все тело, а на перевязи через плечо болтался ящик, знаменитый ящик для сбора милостыни.

Но вот Иуда повернул глаза и взглянул на меня, и в этом взоре было столько отчаяния, горя, скорби, что на моих губах застыли вопросы, с которыми я хотел к нему обратиться. Еще не отвел он от меня своих глаз, а я уже понял, что все, все в мире ему безразлично, кроме одного «Банеит Иешуа», которое тихо прошептали его тонкие бескровные губы.

Все вопросы испарились из моей мысли и я нашел в себе только одну фразу: «Иуда Искариот, ты ли это?» И ответил тот: «Ани», что значит «Я». И спросил я тогда: «Иуда Искариот, ты ли предал Иисуса?» и ответил тот: «Ты сказал».

И встал тогда Иуда на ноги свои и показал мне яму в земле, говоря: «Здесь умер Иисус, Тот, кого я предал, чтобы исполнилось сказанное в Писании», а я смотрел на Иуду и безмолвствовал.

И снова сказал Иуда:

— Я не знаю тебя и необычен вид твой, но ты первый, кто встретил и не проклял меня после того, как я предал Сына Человеческого.

И спросил я:

— А разве все проклинают тебя?

И ответил Иуда:

— Все братья отвернулись от меня, Симон побил меня, а фарисеи и книжники презирают меня, хотя и отдал я им цену крови.

И хотел я спросить Иуду Искариота, зачем он сделал это, но не повиновался мне язык мой и пошел я вниз к городу.

Но Иуда, взяв меня за руку, остановил, говоря:

— Слушай, чужеземец, так плохо говорящий на языке нашем. Когда вернешься ты в отчизну свою и до ваших мест дойдет весть, что предал Иуда Искариот Иисуса Сына Божия, ты говори соплеменникам своим: да, воистину предал он Его, но не из за корысти, а из за любви к Нему, чтобы до конца свершил Он путь жизни Свой и чтобы свершилось, что писано о Мессии. А про Иуду говори так: если крестными муками страдал распятый, то муками смертными о смерти Его страдала душа Иуды, и смертью своей платит он за это.