Большую часть перелета я сидел у иллюминатора, портфель с документами под ногами, и смотрел на облака. Атлантика расстилалась внизу бесконечным серым полотном, и мне не хотелось ни читать, ни думать о деле.

Дело подождет. Протоколы подписаны, телексы отправлены, Бруннер обещал держать связь. Все, что можно сделать из Швейцарии, сделано.

Я думал о Кэти.

Рыжие волосы, веснушки, зеленые глаза, бар «Энкор» на М-стрит в Джорджтауне. Та ночь перед отлетом, маленькая квартира на Тридцать четвертой улице, лоскутное покрывало, плакат Хендрикса на стене, запах цитрусового шампуня.

Она сказала: «Не хочу телефонных номеров и обещаний.» Я и не давал. Оставил записку на кухонном столе, рядом с конспектом лекции по социологии, и ушел в четыре утра, пока она спала.

Перед отъездом я не позвонил ей и не предупредил. Хотел, но не стал. Снял трубку, набрал первые три цифры номера бара и повесил обратно. Возможно я так и остался для нее чужим, несмотря на ночь, проведенную с ней.

Впрочем, Вашингтон давно не казался чужим. Три месяца здесь прошли дольше, чем кажется. Я знал, где покупать кофе, каким маршрутом ехать в объезд стройки на Двенадцатой улице, в какой час Томпсон появляется в кабинете и когда лучше не попадаться ему на глаза.

Знал, как пахнет город в августовскую жару: пылающий асфальт, выхлопные газы, цветущие магнолии и горячий металл автомобильных крыш. Знал звук, с каким захлопывается тяжелая дверь здания ФБР на Пенсильвания-авеню. Чужой город стал привычным, а привычное постепенно становится домом, даже если ты сам себе в этом не признаешься.

Самолет начал снижаться около десяти вечера по вашингтонскому времени. За иллюминатором расступились облака, и внизу проступил знакомый рисунок огней. Потомак, мосты, белая подсветка Монумента Вашингтона, россыпь автомобильных фар на кольцевой.

Терминал Даллеса выплыл из темноты плавной бетонной волной, консольная крыша Сааринена, парящая над стеклянными стенами, футуристический проект начала шестидесятых, к семьдесят второму году уже потертый на углах, но по-прежнему впечатляющий.

Приземление, рулежка, «Мобил Лаунж», громоздкая коробка на гидравлических ходулях, повезла нас от самолета к терминалу. Паспортный контроль, пожилой офицер в форменной рубашке, штамп в паспорт, «Welcome home, sir.» Получил чемодан с ленты транспортера, вышел в зал прибытия.

Никто не встречал, я не предупреждал. Не звонил ни Дэйву, ни Томпсону, ни тем более Кэти. Зал прибытия почти пуст в этот час, мраморный пол блестел под флуоресцентными лампами, у стойки проката машин «Хертц» дремал одинокий клерк, и уборщик в синем комбинезоне медленно двигался вдоль стеклянных стен с широкой шваброй.

На стоянке такси ждала одна машина, желтый «Чекер» с шашечной полосой по борту, огромный, как лодка, с задним сиденьем размером с диван. Я сел и назвал адрес. Водитель, пожилой чернокожий мужчина в кепке, кивнул и тронулся без лишних слов.

Тридцать миль до города. Ночная Виргиния за окном: темные холмы, редкие огни ферм, дорога «Даллес Эксесс Роуд», прямая и пустая. Потом пригороды, торговые центры с потушенными вывесками, бензоколонки «Тексако» и «Галф», закрытые на ночь, стоянки мотелей «Холидей Инн» с горящими неоновыми буквами «VACANCY».

Потом город: мост через Потомак, поворот на Джорджия-авеню, желтые фонари в два ряда. Реклама «Кока-Колы» на билборде, красные буквы на белом фоне, «It’s the Real Thing», слоган семьдесят второго года. Автобус «Метробас» прошел навстречу, бело-зеленый, полупустой, залитый изнутри флуоресцентным светом.

Дома. Третий этаж, знакомая дверь, ключ из кармана.

Квартира встретила тишиной и затхлым воздухом, неделю закрытые окна в августовском Вашингтоне, стоячая духота. Я открыл окно в гостиной, впустил ночную прохладу с Дюпон-серкл. Снизу тянуло зеленью из парка и далеким запахом бензина.

Снял пиджак, повесил на спинку кресла. Развязал галстук. Открыл холодильник, маленький «Дженерал Электрик», белый, ростом мне по плечо, гудящий с натугой.

Внутри почти пусто: полбутылки молока, два яйца, банка консервированного супа «Кэмпбелл’с» с красно-белой этикеткой. Молоко прокисло за неделю, из горлышка тянуло кислым. Я вылил его в раковину, сполоснул бутылку и бросил в мусорное ведро.

Есть хотелось после тринадцати часов самолетной еды, а точнее, после трех часов в транзите в Кеннеди, когда я не удосужился нормально поужинать. Я открыл банку «Кэмпбелл’с», томатный с кусочками, десять с половиной унций, вылил в кастрюлю, поставил на газовую плиту.

Конфорка щелкнула, голубое пламя обхватило днище. Через три минуты суп закипел, я снял кастрюлю с огня, взял ложку и начал есть прямо так, стоя у плиты, без тарелки. Горячий, жидкий, с привкусом консервной банки.

Ничего общего со швейцарской кухней, куда вчера Моро водил нас с Бруннером в ресторан на берегу Ааре, чтобы отпраздновать поимку «Призрака» и заставил попробовать «раклетт», расплавленный сыр с картошкой и маринованными корнишонами. Но суп «Кэмпбелл’с» у плиты в пустой квартире тоже имел привкус, и привкус этот назывался «дом».

Разобрал чемодан наполовину, бросил грязные рубашки в корзину для белья, документы оставил в портфеле. Почистил зубы.

Лег в одиннадцать, не включая телевизора. Заснул, уже когда голова опускалась на подушку, и провалился в темноту без сновидений, так, как засыпаешь только после очень длинной дороги.

Телефон зазвонил в восемь утра. Черный «Вестерн Электрик Модель 500» на журнальном столике разразился пронзительной трелью, от которой я вздрогнул и едва не свалился с дивана. Оказывается, заснул не в спальне, а в гостиной, на диване, не раздеваясь, только ботинки скинул и галстук снял. Остальное, брюки, рубашка, так и осталось на мне, мятое и пропахшее самолетом.

Я снял трубку.

— Томпсон, — сказал голос на том конце. Голос сухой, командный, без приветствия и без вступления, как обычно.

— Доброе утро, сэр.

— Живой?

— Живой.

— Три дня на отдых. Потом в офис. Понедельник, восемь ноль-ноль.

— Понял.

Короткая пауза. Потом щелчок, Томпсон повесил трубку.

Никакого «молодец», никакого «отличная работа, Митчелл», никакого «как прошла поездка». Все это подразумевалось в самом факте звонка.

Томпсон не стал бы тратить две минуты утра на агента, работой которого недоволен. Он позвонил, потому что хотел убедиться, что я вернулся целым, и дать понять, что помнит о моем существовании. Для Томпсона это максимум теплоты, на какой он способен, и я давно научился читать эти знаки.

Я положил трубку, сел на диване и посмотрел на часы. Восемь ноль три. За окном уже просыпался Вашингтон, гул машин слышался на Массачусетс-авеню, далекий вой сирены, стук каблуков по тротуару. Солнце било в окно, обещая очередной душный день.

Три дня отдыха. Первый выходной за три недели, если не считать воскресенья перед вылетом, проведенного в конференц-зале над картой Европы.

Первый день я проспал до полудня, десять часов без перерыва, мертвым тяжелым сном, какого не помнил с первых дней после аварии. Проснулся, принял душ, побрился лезвием «Жиллетт Супер Блю», надел чистые брюки и рубашку без галстука, вышел из дома.

Никуда не э не хотелось идти конкретно. Просто прогуляться. Просто посмотреть.

Я спустился по Массачусетс-авеню на юг, потом свернул на запад, к Джорджтауну. Пешком через город, бесцельно и не считая времени.

Август семьдесят второго, жара немного отпустила, градусов восемьдесят пять по Фаренгейту, а не девяносто с лишним, как перед моим отъездом, и в воздухе чувствовалась легкая влажность, будто ночью прошел дождь.

Тротуары в Джорджтауне кирпичные, неровные, красновато-коричневые, между кирпичами пробивается трава. Каштаны и дубы стояли вдоль улиц, кроны смыкались над головой зеленым сводом, и в тени можно дышать, хотя на солнце рубашка мгновенно прилипала к спине.

На улицах люди. Студенты Джорджтаунского университета, загорелые, в шортах и сандалиях, с учебниками под мышкой, девушки в сарафанах и темных очках, молодые матери с колясками, пожилые джентльмены в соломенных шляпах.