У газетного киоска на углу Висконсин-авеню и М-стрит я остановился. На стойке лежали утренние выпуски «Вашингтон Пост» и «Ивнинг Стар». Заголовок «Пост» на первой полосе, крупным шрифтом: «УОТЕРГЕЙТ: СЕНАТ ВЫЗЫВАЕТ НОВЫХ СВИДЕТЕЛЕЙ.» Ниже фотография сенатора Эрвина, седого, грузного, с тяжелыми бровями, в зале заседаний.
Я стоял перед газетным киоском и смотрел на этот заголовок. Через два года Никсон уйдет в отставку. Единственный президент в истории Америки, подавший в отставку добровольно, хотя «добровольно» слово неточное, точнее это произойдет «под угрозой импичмента».
Девятого августа 1974 года, в пятницу, он произнесет прощальную речь в Восточном зале Белого дома, сядет в вертолет на южной лужайке и улетит в Калифорнию. Я знал дату, я знал текст речи, я знал имена всех, кто сядет в тюрьму: Холдеман, Эрлихман, Митчелл, Дин, Колсон.
Знал, что «Глубокая глотка» это заместитель директора ФБР Марк Фелт, тот самый Фелт, с которым я работал по делу серийного убийцы два месяца назад. Никто из прохожих, купивших газету за пятнадцать центов, этого не знал. Только я.
Купил «Пост», сунул под мышку и пошел дальше.
М-стрит в полуденный час оживленная торговая улица, магазинчики, рестораны, бары, антикварные лавки. Витрины ювелирных салонов, вывески адвокатских контор, запах жареного мяса из ресторана «Клайд’с» с распахнутыми дверями.
Автомобили двигались плотным потоком, «Форды», «Шевроле», «Бьюики», все большие, все хромированные, все с открытыми окнами, потому что кондиционер в машине в семьдесят втором году оставался роскошью, а не стандартом. Из открытого окна проезжавшего «Понтиака» доносилась музыка, «Lean on Me» Билла Уизерса, хит этого лета, мягкий голос и фортепиано, который играл из каждого второго радиоприемника и из каждого третьего «Вурлицера» в каждом третьем баре.
Я дошел до того самого бара. «Энкор». Неприметная дверь между антикварной лавкой и прачечной, вывеска из потемневшего дерева, вырезанные буквы. Никакого неона, никакой рекламы. Толкнул дверь и вошел.
Внутри полумрак и прохлада, низкий потолок с темными деревянными балками, стойка из мореного дуба, латунные краны для разливного пива. Часы с маятником на стене показывали час двадцать.
Джукбокс «Вурлицер 3100» у дальней стены молчал, пузырьки в цветных трубках медленно поднимались вверх. Народу мало, двое мужчин у стойки с кружками пива, пожилой джентльмен в углу с газетой, молодая пара у окна.
За стойкой работала другая девушка. Не Кэти. Блондинка, лет двадцати, незнакомая, с серьгами-колечками в ушах и рассеянным выражением лица. Она протирала стаканы полотенцем, механически, без той точности и экономности движений, какие отличали Кэти.
Я сел на крайний табурет у стойки, тот же самый, на котором сидел в прошлый раз.
— Бурбон. Чистый.
Блондинка достала бутылку «Мэйкерс Марк» с верхней полки, ту же самую бутылку, с красной восковой печатью на горлышке, налила на два пальца, поставила на картонную подставку.
— Три пятьдесят.
Я положил пятерку на стойку. Она дала сдачу, доллар и два четвертака, и отошла к раковине.
Я сидел, пил бурбон и смотрел в зеркало за полками с бутылками. В зеркале отражался зал: балки, желтый свет, тени. И я.
Молодой мужчина в белой рубашке без галстука, загорелое лицо, короткие светлые волосы. Лицо Итана Митчелла, двадцать пять лет, родом из Огайо, ветеран Вьетнама, агент ФБР. Мое лицо, уже мое, не чужое, я привык к нему за три месяца, как привыкают к новой обуви, сначала жмет, потом перестаешь замечать.
Допил бурбон за полчаса. Посидел еще пять минут, глядя, как блондинка составляет стаканы на полку. Потом встал и вышел.
Это ничего не значило. Просто хотел проверить. Что именно проверить, не знаю.
Может, на месте ли бар. Может, работает ли Кэти сегодня. Может, жива ли та ночь или она приснилась мне где-то над Атлантикой, между Цюрихом и Вашингтоном, на высоте тридцати пяти тысяч футов.
Не работает. Не ее день. И ладно.
На второй день я сделал то, что откладывал давно. Позвонил матери в Огайо.
Утро, десять часов, я сидел на диване в гостиной, перед журнальным столиком с телефоном. За окном шумел Дюпон-серкл: машины, голоса, далекий звук газонокосилки из парка. Кофе в перколяторе на плите давно остыл. Я выпил две чашки «Максвелл Хаус», пока собирался с духом.
Телефонный номер я помнил из записной книжки Митчелла, маленькой, коричневой, кожаной, с алфавитным указателем на обрезе. «Мама и папа» написано аккуратным почерком Митчелла, буквы округлые, школьные.
Код города 216, потом семь цифр. Кливлендский пригород, маленький городок, название которого я даже не пытался запомнить, пока не заглянул в письма.
Снял трубку, набрал номер. Дисковый набор щелкал и возвращался, палец скользил по прорезям бакелитового диска, одна цифра, пауза, вторая, пауза.
Десять цифр, двадцать секунд. Междугородний звонок через оператора не понадобился, прямой набор работал уже несколько лет, хотя стоил доллар семьдесят за первые три минуты и пятьдесят пять центов за каждую следующую.
Три гудка. Четыре. Я уже собирался повесить трубку, когда на том конце щелкнуло.
— Алло? — Женский голос, мягкий, немного запыхавшийся, с легким среднезападным акцентом, гласные округлые и протяжные. Голос немолодой женщины, привыкшей разговаривать негромко.
— Мам, это Итан.
Секундная пауза, и потом радость, теплая, как свежее одеяло, накрывающая и обволакивающая.
— Итан! Господи, Итан, наконец-то! Я так волновалась! Ты же не звонил две недели, я уже думала, может, что-то случилось. Папа говорит, не выдумывай, Дороти, мальчик занят на работе, но ты же знаешь, как я переживаю. Как ты? Как здоровье? Ты нормально ешь? Ты не худеешь?
Я слушал и отвечал коротко: «нормально», «ем хорошо», «работы много, мам, извини, что не звонил», и она говорила дальше, не дожидаясь ответов, потому что ей не ответы нужны, а мой голос на том конце провода, подтверждение того, что сын жив, здоров и помнит о ней.
Она рассказывала про соседей: Маккормики покрасили дом в бежевый цвет, получилось некрасиво, а миссис Дженкинс из дома напротив сломала бедро и лежит в больнице Святого Луки, и ее муж Стэн ходит растерянный, не умеет даже яичницу пожарить,
Дороти носит ему кассероль через день. Потом про огород: помидоры в этом году удались на славу, шесть кустов, каждый по пять футов в высоту, а зеленая фасоль совсем не уродилась, слишком жаркое лето, даже для Огайо, и папа злится, потому что он любит фасоль.
Потом про отца, спина опять разболелась, доктор Рейнольдс прописал новые таблетки, а папа таблетки пить не хочет, говорит, «я из-за спины таблетки глотать не намерен», упрямый как всегда. Потом про сестру Кэрол, устроилась на новую работу в библиотеку, зарплата приличная, полтора доллара семьдесят пять в час, и ей нравится.
А потом она сказала:
— И Дженнифер. Такая хорошая девочка. Жаль, как вышло. Я так надеялась… Ну, ничего. Господь рассудит. Она заходила к нам на той неделе, принесла банку варенья, сливовое, помнишь, как ты любил… — Она осеклась, и в паузе я услышал, как она набирает воздух, — Я ей сказала, ты хорошая девочка, Дженнифер, у тебя все будет хорошо. Она поплакала немного. Потом ушла.
Я молчал. Что тут скажешь.
— Мам, мне пора. Позвоню на следующей неделе.
— Конечно, конечно. Ты береги себя, ладно? И ешь нормально. И не работай слишком много.
— Хорошо, мам. Передай привет папе и Кэрол.
— Передам. Мы тебя любим, Итан.
— Я тоже.
Положил трубку. Тяжелая бакелитовая трубка легла на рычаг с коротким щелчком.
Я сидел на диване и смотрел на телефон. Минуту, может, две. За окном проехал автобус, провизжала чья-то покрышка на повороте, ребенок засмеялся в парке. Обычные звуки обычного августовского дня в Вашингтоне, округ Колумбия.
Дороти Митчелл любила сына. Любила по-настоящему, той самой обыкновенной, незатейливой, непоколебимой материнской любовью, какая не нуждается в объяснениях и не предъявляет условий. Она несла кассероль больному соседу, растила помидоры, ругалась с мужем из-за таблеток и ждала звонка от сына, сидя у того же телефона в кухне маленького дома в Огайо, где на стене висит фотография Итана в форме выпускника колледжа, а на холодильнике магнитом прикреплена открытка с Четвертого июля.