«Кем-то другим». Это так сильно режет слух. Наверное потому, что за этим неопределённым местоимением скрывается вполне конкретное имя. Я знаю его. И Влас; если не знает, то подозревает — точно. И он мог бы промолчать и не поднимать эту тему, но, как он сам признался, ему это необходимо.
Даже сильнейшим, мудрейшим и старейшим из нас нужна опора. А Влас… он ведь не виноват, что тот, кого он выбрал в качестве поддержки, сам нуждается в помощи.
— Я люблю тебя, — говорю я, медленно подходя к Власу. Шаг. Шаг. Ещё один. Теперь я могу коснуться пуговиц на его рубашке, и именно это я и делаю. Такая глупость. — Обещаю, что впредь всем буду делиться с тобой. Прости.
Не люблю. Ложь. Самое страшное враньё, которое я могла выдумать. Лучше бы сразу ножом его пырнула и оставила здесь истекать кровью.
— И я тебя люблю, — в ответ произносит Влас.
Нет уверенности, кто кого целует первым. Это просто случается само собой: наши лица внезапно оказываются так близко друг к другу, что коснуться его губ своими кажется единственным разумным выходом.
Когда мы отстраняемся, Влас снова берёт папку в руки. Несколько секунд смотрит на неё зачаровано, а потом с лёгкостью рвёт: на две части, на четыре, на восемь — и так до тех пор, пока обрывки не становятся совсем маленькими и едва ли пригодными для склейки.
— С тех пор, как штаб перестал быть безопасным местом, всю бумажную документацию решено на время передать Совету, — объясняет Влас. — Не думаю, что кто-то заметит пропажу одной тоненькой папки.
Меньше всего я бы хотела, чтобы объятья, которые я тут же ему дарю, напоминали громогласное «спасибо», но так и выходит; я буквально бросаюсь Власу на шею, привставая на носочки и даже слегка подпрыгивая.
Я говорю ему, что буду делиться всем-всем, но про себя решаю: только с этой самой секунды. С секунды, с которой слова прозвучали вслух.
А то, что было до этого, я просто запрячу как можно дальше.
Огромная чёрная яма — всё, что осталось от братской могилы. Из-за временной невозможности дать останкам стражей «вторую жизнь» в силовом поле, тела решено было сжечь здесь, на территории штаба, а пепел собрать и разместить в старом склепе, когда-то принадлежавшем одному из местных родов, проживавших в Дуброве чуть ли не со дня его основания.
Я стою на краю ямы и гляжу на покрытые копотью стены и дно. Чем дольше смотрю, тем отчётливее начинает казаться, что и сама бездна смотрит на меня в ответ. В воздухе до сих пор витает запах жжёного льна, в который оборачивали тела, делая их одинаковыми с одним только отличием — цветом закрепляющей ленты. Зелёные — защитники, синие — хранители, красные — миротворцы, фиолетовые — добровольцы, люди и те из сторонников, семьи которых изъявили желание похоронить своих близких вместе с нами. Трупы лежали не отдельными секциями а чередовались, создавая цветную вереницу. Синего на ней было меньше всего. Самый частый цвет — фиолетовый.
На кремации, случившейся вечером того же дня, как я очнулась в больнице, присутствовали все. Было так много народу, что меня впервые за долгое время посетило лёгкое волнение из-за столпотворения. Кто-то плакал. Дмитрий произносил трогательную речь, которая может кого-то и тронула, но точно не меня. Затем у каждого была возможность выйти вперёд и сказать что-то стоящее. Я следила за тем, как к небу поднимается пепел, пыль и густой серый дым и едва ли слушала, потому что не хотела плакать на людях. Но потом вышел Даня, слегка покачиваясь:
— Там, в этой огромной гигантской яме, заполненной людьми и прочими формами жизни, есть кое-кто, кто сейчас должен был быть в моей жизни… — сказал он. — Но его нет. И больше никогда не будет. — Данины глаза были красные от слёз, голос срывался на каждом слове. — Папа, он… Последними словами он просил нас с Ваней присматривать друг за другом, а сейчас Ваня пропал, и получается, что я подвёл отца, не выполнив его просьбу. — Даня осмотрел толпу перед собой, ни на ком не остановив свой взгляд, и вдруг хмыкнул: — Это так паршиво, что мне, если честно, самому хочется сдохнуть.
Далеко не самая воодушевляющая, разрывающая сердце речь. Или изменяющая мировоззрение услышавшего, например. Но ей удалось сделать кое-что для меня — она напомнила о Кирилле и о его последнем желании, которое тот адресовал мне и Северу.
«Спасите Вету».
Да, мы с Севером, образно выражаясь, пожали друг другу руки и взяли временное перемирие, чтобы поработать над планом, в котором мы словно герои лучших боевиков врываемся в замок королевы и заставляем её освободить сестру Кирилла, а вместе с этим и поплатиться за совершённое по её вине, хоть и не её руками, но сам каркас этой идеи, несмотря на энтузиазм и львиную долю жажды мести, казался нам обоим, не имеющим привычки питать пустые надежды, настолько хрупким и шатким, что напоминал табурет на трёх ножках. Всё держалось на слишком большом количестве «если»: если Влас согласится помочь и откроет портал, если Совет или кто-либо ещё из руководства не раскроет нас раньше времени, если мне удастся собрать достаточно союзников, если я не струшу, если Север или кто-либо ещё из пиратов не решит в последний момент переметнуться на сторону той, работать с которой им привычней, чем со мной, если, если, если … У Севера свои «если», у меня свои, но есть и нечто общее, вроде сомнения в себе, а ещё больше — друг в друге.
Мы оба любили Кирилла достаточно сильно, чтобы шагнуть ради него в ад, но также мы оба прекрасно знаем, насколько на самом деле коварен и силён этот дьявол.
Сумасшедшие три дня. Город перешёл на военный режим с комендантским часом и нашими круглосуточными дежурствами на улицах. Атмосфера в стенах штаба напряглась до предела с прибытием членов Совета, хотя их задачей является как раз обратное — помощь нам, в частности в том, чтобы восстановить призму.
Я почти не сплю. Слова «режим» больше не существует. Я не знаю, что будет завтра и наступит ли завтра вообще, но жизнь от этого ценнее не стала. И сейчас, стоя на краю погребальной ямы, я делаю единственное, что могу — думаю, думаю, думаю обо всём сразу. В какой-то момент на смену мыслям приходит зависть к тем, кого не стало. «Теперь они свободны» — заключаю я у себя в голове, а затем словно чужим голосом собственный разум напоминает: «Смерть — это не освобождение. Смерть — это конец».
— Смерть переоценивают, — произношу я.
Ветер поднимает в воздух пыль вместе с теми мелкими хлопьями пепла, которые не забрали для захоронения, и я чувствую тошноту, когда думаю, что это может быть не сожжённая льняная ткань, а чьи-то останки.
— Стрёмно, согласись: оставлять эту гигантскую яму тут, не прикрыв, не закопав или не придумав хоть что-то, чтобы из окна штаба она не напоминала проход в преисподнюю?
Бен подходит ко мне. Я продолжаю смотреть на яму, но боковым зрением замечаю вспышку зажигалки и крошечный оранжевый огонёк подожжённой сигареты.
— Мама то же самое сказала Дмитрию, когда принесла ему обед, который он забыл, — отвечаю я. — Правда, не так мягко. Она заявила, что если он не разберётся с открытым кладбищем на заднем дворе, этим, вопреки его нежеланию или запрету каких-либо зануд вроде членов Совета, займётся она сама, и пусть кто-нибудь только попробует её остановить.
— Твоя мама ничего, — Бен хмыкает. — Знает, как с мужиками общаться.
— Обычно, она не такая, просто… В связи с последними событиями многие сильно изменились.
— Это да. Марк стал параноиком, а дед не пускает в свою комнату никого, кроме старой гвардии, и есть предположение, что они там далеко не пиво пьют и футбол смотрят.
— Дмитрий почти не спит и не ест. Не то, чтобы я сильно о нём беспокоилась, и всё же он мой отец… Даня совсем расклеился, а Ваня стал жёстче, чем те сухари, которые ты достал вчера из своей тумбочки.
— Стоит отметить, что я банально про них забыл. Недели полторы назад они были ещё ничего.
Я качаю головой и поворачиваюсь лицом к Бену.