Стал, однако, Иван замечать поворот в своей жизни Хоть и мал был Гринька, а уж и пахать принимался, и в бороньбе наторел. С его трудов или уж по иной какой-то случайности повалили вдруг урожаи. Бывало, с умолота два воза зерна набиралось, теперь же — по пять-шесть, и всякое зернышко — чистый янтарь! Даже Фекла, умом недалекая, и то рассудила:

— Это нам земля вознагражденье дает. Видать, Гринька ей полюбился. У него обе руки удачливые!

Дальше — больше, после-то и сам Заруба признал, что, да, не бывать урожаям без Гриньки. Уж до чего он смекалистый и проворный да на погоду понятливый!

Покуда подрастал Гринька, сев на пашне Заруба сам проводил. Все ж таки в крестьянстве дело это самое важное, исполнять его надо в аккурат и умеючи. Ну и уж пора подступила, когда следовало парня учить.

В очередную вешну отмерил Иван для него на пашне всего лишь осьминник; это так четверть десятины зовется. И выбрал-то самую неурожайную полосу, с краю от леса. Ладно-де, для обучения и эта сойдет. Небось, пока не освоится, не натореет, почнет сеять семена: где густо, где пусто, где нет ничего.

Сам он, Заруба-то, выходил с лукошком на пашню всегда пораньше с утра, чтобы разбросать семена на волглую землю, ветром не обдутую, солнышком не просушенную.

То же и Гриньке велел:

— Не мешкай! Каждое зернышко положи в уютное гнездышко. Оно скорей прорастет. Нагреби в лукошко семян — и айда со мной вместе. Надо ведь еще после сева успеть пашню заборонить, не то птицы склюют.

Парень сроду отцу не перечил, а на этот раз не послушался: по бороздам босиком походил, оглядел тучки на небе.

— Земля еще холодит. И Сиверко вот-вот раздурится, может снегу нагнать. День-два обождем!

— Поди-ко, ты больше понимаешь, чем я? Уж двадцатую вешну выхожу на пашню, всякую погоду видал и вроде не ошибался, — начал было сердиться Иван, но поскольку всякая ругань — не наука, а мука, когда дело в самом почине, то дальше обошелся уже подобру: — Эвон и Сидор Давай своих батраков поставил на сев! Он-то не прогадает!

— Может, и прогадает, да не почует убытка, — опять же не согласился Гринька. — У него семян вдоволь, коли пересеять придется, а у нас в обрез.

— Верно, лишку семян у нас нет, — уступил Иван. — Спробуй, как тебе кажется лучше. Ну, а я все ж таки тоже по-своему поступлю. Мне совестно от людей отставать.

Весь белый день не выходил с пашни Заруба. Курил на ходу. Похлебки поел мимоходом. Да и Гриньку торопил:

— Успевай за мной боронить!

Под вечер, уж на стану, похвалился:

— Вот так, сынок, в соображение прими: что сделано в срок, то в амбаре, а что не по времени, как по ветру развеяно!

— Только прежде, тятя, надо землю спросить: что она повелит? — добавил тот. — Остальное осень покажет...

Ночью привиделось Зарубе во сне, будто лето выдалось хлебородное, дивные хлеба народились, после молотьбы засыпал он свежим зерном полные сусеки в амбаре, лишки на базаре продал, накупил семейству обнов, сахару, пряников, вдобавок на старую телегу новые колеса поставил.

А утром, после счастливого сна, вышел из балагана и обмер: вся округа снегом накрыта! Зловредный Сиверко с холодных краев белую порошу пригнал, на леса куржак накидал, талые воды в ручьях заледенил. Экая беда! Экое горе! Схватился Заруба за голову: пропал урожай! Ладно, если хоть половина семян отогреется и даст всходы.

Днем погода взыграла: горячее солнышко наледь и снег растопило, пашни почернели, грачи в грачевнике загалдели и вылетели из гнезд пропитанье искать, а из леса нахлынул ядреный запах березовых почек, взвился к небу жаворонок и запел там свою первую вешнюю песню.

Вот и Гринька засобирался с лукошком на пашню. Не спешил, не суетился, абы поскорее отделаться, а прежде ремень по своей мерке подвязал, разулся, семенное зерно в солнечном тепле обогрел. Да и сеять начал с приглядом, хорошо ли оно ложится на пахоту.

Иван малость постоял на меже, порадовался: «Молодец, Гринька! Научать не надо,сам доходит, своим умом!» С тем и отошел на стан.

А по ту сторону межи, на пашне Сидора Давая батраки досевали уж последний клин. Сам Сидор подле проезжей дороги стоял и на ночную непогоду ругался.

Откуда ни возьмись, дед Калистрат позадь него объявился: босой, холщовые штаны засучены до колен, ворот рубахи расстегнут и посошок в руке.

— Напрасно, Сидор, погоду клянешь...

Давай накинулся на него.

— Ступай прочь отсель! Твое дело дома на печке сидеть, людям глаза не мозолить!

— До того дела я еще не дожил, — молвил тот. — А пока что всякое полюшко — моя радость и горюшко! Мужик ты богатый, не поскупись, дай мне одну горстку семян.

— Я милостынки не подаю! — отказал Давай.

— Хоть квасом напои. Утомился я.

— Эвон за тальниками болото, там вдоволь напьешься!

— А что сеешь на пашне?

— Не видишь, поди-ко! — заорал Давай. — Лебеду хочу вырастить, вас, попрошаек, кормить!

— Ну, коли охота тебе вместо пшенички траву-лебеду поиметь, то она вдосталь тут уродится! — пожелал ему дед Калистрат.

Зато Гринька приветил старика, как родного. Напоил его из лагунка свежей водой, потом совета спросил:

— Не густо ли, деда, семена кладу?

— Скупость на пашне трудов не окупит: что посеешь, то и пожнешь! — молвил тот. — Дай и мне горстку семян!

— Бери, дедушко, сколь пожелаешь!

Взял Калистрат из его лукошка горстку семенного зерна, но в карман не положил, а тут же на пашню разбросал.

— Что от чистого сердца дается, то впятеро возвернется! Матушка-земля на добро добром отвечает.

Он-то похвалил, а вот Иван Заруба расстроился, когда оглядел засеянный Гринькой осьминник.

— Эка, сколь нагустил. Полагалось на твою полоску всего пуда два семенного зерна, а ты весь мешок-пятерик опорожнил. Глазомер-то твой где? Эх, зря я доверился! Видать, соображения еще маловато, на другую вешну, смотри, так не делай. Нынче без урожая останемся!..

И не угадал.

В то лето случались дождики редко. Набежит тонкая тучка, без грома, без молнии, чуток на земле пыль прибьет и отвалит. Жаркие суховеи иссушили поля. На пашне, кою Иван сам засевал, половина всходов погинула, а остальные выросли еле-елешные — ни серпами жать, ни литовкой косить. Зато на Гринькином осьминнике при густом-то посеве поднялись всходы дружные, вешнюю влагу от суховеев уберегли и своими силами обошлись. Пройдет ли кто из мужиков по дороге, на телеге ли проедет, а уж не утерпит, остановится и подивуется: «Экое чудо! Сроду таких справных хлебов не вырастало в здешней округе». И Заруба не уставал повторять: «Ай да Гринька! Ай да сынок дорогой!» Тем временем Сидор Давай чуть ума не лишился. По всему его полю выросла одна голимая лебеда. Хоть бы где-то посередь нее пшеничный колосок проглянул. Лебеда, лебеда и лебеда, с краю до краю.

С той вешны Заруба и Давай поменялись местами. У Ивана всякий год зерно в закромах, у Давая уж и себе на прокорм не хватало. Давила и глушила посевы трава-лебеда.

Стал Давай думать, как бы не разориться совсем. И додумался: наверно-де, у Ивана Зарубы сильные семена завелись, коим погода-непогода никак не вредит.

Выбрал ночь потемнее, съездил на поле, украл с его полосы десять снопов, намолотил с них полный мешок зерна. Ничего, однако, не выгадал. На другой год опять одна лебеда уродилась.

Иной бы в его положенье сходил к Калистрату, повинился бы: так, мол, и так, дедушко, изобидел я тебя худым словом, поступил неразумно и потому, сделай милость, не гневайся на меня, обещаюсь делать людям добро, — а Давай к попу побежал.

— Отслужи, батюшко, на моем поле молебен, святой водой покропи. Сними заклятье, кое Калистрат наложил!

Стребовал поп с него денежки за свой труд, взял большую икону, отслужил на поле молебен, во все стороны водой покропил, кадилом подымил, но и боженька не помог. Не зря сказано: на бога надейся, да сам не плошай!

Тогда и смекнул Сидор: это у Зарубы Ивана парень шибко удачливый! А потом уж решился — надо в зятья его взять! Не мило, не знатно с простым мужиком породниться, но иначе не сманить к себе Гриньку.