Топор-саморуб достался ему по наследству от деда; тот прежде в здешней округе дрова рубить нанимался и для облегченья труда сам этот топор в кузнице отковал, сам его на топорище надел.

Лесные бесы уже не раз принимались Устина Первопутка пугать, по ночам в окошки стучали, с крыши избы железные листы обдирали, а выжить его не могли и похитить топор-саморуб не насмелились.

— Избавишь нас от беды, я тебе выдам еще один кошелек с самородками, — напоследок посулил старый Чомор Кирюхе.

На другой день заявился тот к Филимону, по-свойски к столу прошел, сел на лавку вразвалку, ногу на ногу закинул.

— Вот, тестюшко, подфартило мне, золотишком разжился. — И выкинул на стол кошелек. — Присоветуй, куда потратить его?

У Филимона при виде такого богатства глаза от алчности пыхнули.

— Поделись со мной, — еле промолвил он. — Все ж таки мы родня, и все ж таки я давал для Евлахи приданое...

— Почему не так, — согласился Кирюха. — Только безо всякой причины отдавать золотишко вроде неловко. Давай в «щелчок-молчок» поиграем! На интерес. Я поставлю на кон весь кошелек с самородками, а ты все хозяйство. Кто первый не сдюжит, хоть словом обмолвится или заойкает, тот и останется в проигрыше...

Филимон прикинул в уме: десяток щелчков в лоб — не велика утрата, зато выигрыш в кармане окажется. И понадеялся на себя: как-никак и сам-то он не Кирюхе чета, одним щелчком, бывало, с любым игроком управлялся!

Ударили по рукам и кинули жребий. Первый щелчок достался Кирюхе.

Филимон на правой руке рукав засучил, прицелился и со всей силы ему в лоб поддал. Кирюха даже не моргнул, зато у самого Филимона ноготь заныл.

Когда Кирюха щелкнул в лоб, так будто пудовой кувалдой грохнул: в голове Филимона сразу белый свет помутился.

Вытурил зять тестя во двор, накричал на него, ногами натопал.

— Теперичь ты мой батрак! Ступай жить в малой избе и Евлаху с собой поселяй. Ты станешь в поле робить, а Евлаха пусть коров доит, в огороде огурцы и картошку выращивает, весь дом обиходит...

Погоревал Филимон, поплакался на свою дурость, а деваться некуда, в батрацкую одежу оделся.

С той поры загулял Кирюха: сапоги лакированные, шаровары суконные, поперек брюха — цепь золотая. На выезд завел тройку вороных коней. Нанял трех стряпух кормить его и поить. С утра до ночи стряпухи от печи не отходили — пироги и шаньги пекли, жарили в жаровнях поросят и гусей, пельмени варили, блины со сметаной готовили. Все это он один съедал, а сыт не бывал.

Но исполнение зарока со дня на день откладывал. Боялся подступаться к Устину.

Чомор ждал — не дождался, выбрал темную ночь, залез в окошко, поднял Кирюху с постели.

Хотел ему Кирюха соврать, дескать, с Первопутком не мог сторговаться, никаких денег за топор не берет, но старого беса не перехитрил, тот влепил ему подзатыльник.

— Не обманывай! Даю тебе сроку два дня. Не добудешь топор-то — не быть тебе дальше бесовским отродьем!

Этак-то пристращал Кирюху, и тому волей-неволей пришлось подчиниться.

Надел он на себя самую худую одежу, в худую тележонку запряг дряхлую лошаденку, взял в руки балалайку и поехал к Устину.

Перед лесным двором Устина Первопутка на балалайке побренчал, в ворота кнутовищем постучал:

— Эй, хозяин! Дело к тебе есть!

Тот ни пешему, ни конному во внимании никогда не отказывал: давал отдохнуть, хлебом-солью умел поделиться и ни о чем не расспрашивал. Имел он примету: кто придет без умысла и с добром, перед тем ворота без скрипа, без шума откроются, а коли пришелец чего-то надумал и затаил — в ограду не впустят.

Кирюха через подворотницу не смог перешагнуть. Только ногу подымет — ворота захлопываются.

Устин сразу его распознал, но виду на то не подал.

— Чем могу услужить?

— Дрова рубить наймуюсь, — промолвил Кирюха, — да вот топоришко у меня неспособный, еле-елешный, покуда одну лесину срублю, весь умаюсь. А у тебя, сказывают, есть топор-саморуб.

— Мой топор не продажный, — отказал Устин.

— Я тебе за него золото дам.

А забыл, что не следует хвастаться, коли бедным прикинулся.

— Ты на мою реможную одежу не пялься! Я ведь богаче богатого!

Кинул Устину кошелек с самородками, тот его в руки не взял, ногой к воротам откинул.

Кирюха рот разинул, с головы шапку уронил.

Устин засмеялся.

— Глупый ты, бес! Рога-то прикрой!

Тот понял, что выдал себя, отскочил в сторону и принялся всякие бесовские каверзы вытворять. Надулся, напыжился, дунул-плюнул на Первопутка, хотел его заморочить, а тот схватил с тележонки кнут и врезал ему по спине. Сгреб Кирюха из дорожной колеи пригоршню пыли, кинул в Устина, а тут ветер подул навстречу и всю пыль откинул обратно, самому же глаза и нос залепило. Покуда Кирюха прокашлялся, прочихался, да глаза протер, напонужал его Устин Первопуток и от своего двора далеко отогнал.

Умылся Кирюха болотной водой и побежал в урочище к Чомору:

— Научи, дядя, как же справиться с мужиком?

— Кабы я знал, то не стал бы с тобой, бездельником, связываться, — обругал его Чомор. — Видно, у него наука нашей сильнее...

И не стал бы он дальше приневоливать своего племянника, но стук топора-саморуба уж до логова доносило. В густых черноталах появились просветы.

Призадумался старый бес: надо спешить!

— Дам я тебе, племянник, пучок сон-травы. Подкарауль Первопутка, изловчись, подкинь ему в еду этого зелья, уснет он, а ты, тем временем, топор-саморуб укради!

С этим пучком сон-травы залег Кирюха в кустарнике, начал выжидать, покуда стемнеет. Страшно ему было при виде топора-саморуба, но и зависть брала: ух, натворил бы делов, кабы им завладеть! Всех бесов и бесовок подчинил бы себе и даже старого Чомора загнал бы в болото: сиди там, помалкивай!

Допоздна топор-саморуб валил чернотал и кустарники, а Устин Первопуток вслед за ним чащу собирал, укладывал в кучи и граблями сгребал трухлявый валежник.

Когда сумерки окутали лес, отозвал он к себе топор, воткнул в пенек, развел костер и принялся похлебку варить.

Немного ума Кирюхе понадобилось отманить мужика от костра. Только по-заячьи поверещал, будто в капкан угодил. Устин сразу побежал выручать из беды. Похлебку-то без присмотра оставил. Кирюха тем и воспользовался, подкинул в нее сон-травы и обратно в кустарнике спрятался.

Зайчишку Устин не нашел, а потом, наевшись похлебки, вскоре уснул. Костер погас, от него дымок еле курился, зато топор-саморуб на пеньке засветился, как ясный месяц в полуночном небе.

Подскочил к нему Кирюха, хвать-похвать за топорище — ладони обжег. Обмотал руки тряпицей и опять за топорище схватился, поднатужился, рванул на себя — от пенька корневище поднялось, оплело ему ноги, через поляну к старой березе откинуло. Та сучками его подхватила, раскачала и перекинула дальше. И понесло Кирюху по вершинкам леса, где броском, где кувырком, покуда не упал он в болотную топь по самые уши.

С той поры и торчит там безвылазно.

А то место названо Кирюхиной топью.

БАБА ОХА

Приблудилась она в деревню незвано-непрошено, откуда-то из дальних мест. Лицо скуластенькое, волос темный, глаза чуть раскосые. Не молода — не стара, а так, середка на половинку.

Стояло на дворе глухозимье. Морозы трескучие. Красное солнышко в рукавицах. Пурга и бураны везде наметали сугробы. От снега на дорогах убродно. Не пройти, не проехать.

Люди дивовались потом: то ли, мол, она с неба свалилась, то ли ветром ее занесло? И как же, мол, не замерзла в пути? Обута в худые опорки на босую ногу, на плечах телогрейка — дыра на дыре.

Думали, безродная нищенка. Может, стряслась у бабы беда, осиротела кругом, некуда голову приклонить, вот и подалась попрошайничать.

Но сразу же с приходу купила она у Еремея Филатыча старую избешку и поселилась в ней. Для житья место было неловкое, на краю деревни да на семи ветрах. Насквозь продувало. Печку хоть топи, хоть не топи — одинаково не согреться. Без привычки ни вздремнуть, ни заснуть, тем боле на голых полатях.