Вечерело. Глафира в четвертый раз закончила раздувать самовар. Явилась с улицы с ним в руках, заворчала:

— Ну сколько можно! Кого ж такого важного в гости-то ждем? — лицо ее было красное от жара и от усердия, щеки перепачканы сажей.

— Да! Какая теперь разница, кого ждали! Не будет уж никого! Уноси, Глафира, самовар. Да дайка мне водки с соленым огурцом.

Но женщина и не подумала выполнять просьбу хозяина, перекинула чрез плечо длинную косу:

— А пирожные куда девать?

— Съешь сама, да раздай ребятишкам на улице.

Довольная Глафира утерлась пышным белым рукавом. Тут же подцепила сладкий кругляшек и отправила в рот.

— Водки-то принеси!

— Ага! — опомнилась девка и метнулась из комнаты. — Я мигом.

Нет, Андрей не желал напиться. Наверное, он так до конца и не стал русским, потому что не умел свои печали топить в спирте. Он их только слегка заливал, одной рюмашечкой. Дабы мерзкая и резко пахнущая жидкость перебила привкус горечи, подкативший к горлу.

Анклебер оброкинул рюмку, растянулся перед камином, прямо на полу, на мохнатой медвежьей шкуре. Положил руки под голову, обнаружил на потолке, в углу, паутину. Закрыл глаза. Потеплело, и внутри, от водки, и снаружи, от каминного жара.

«Завтра же пойду к ней в дом. С Осипом переговорю. Сознаюсь в былых чувствах к его жене, повинюсь. И дам обет боле Татьяне не докучать. Взамен заручусь согласием на свидания с сыном, на воспитание его. Бывший конюх сам не без греха. Неужто не поймет? Он содержать семью теперь уж не в силах. Правда, мерзавец, должно быть, как всегда пьян и беспамятен… Ну, да ничего! Ушат холодной воды вылью на голову и дождусь, покудова протрезвеет. Все одно не проймет — заявлюсь к Прохору на поварню. Кто посмеет меня остановить? Не безногий же Осип! Мужик я в конце-концов, али кто! У меня тоже свои нравственные основанья имеются!»

Но трезвить Осипа не пришлось, переговоры с ним вести — тоже. На следующий день, его разбудил управляющий Мануэль.

— Барин там Вас спрашивают. Говорят, по срочному делу.

На пороге стояла Татьяна, заплаканная, в черном платке и черном платье. Бросилась садовнику на шею:

— Андрейка, помоги! Осип вчерась преставился! Удар его хватил, горемычного!

Х Х Х Х Х

Похороны были скромными. Татьяна, Прохор, дворник из Ораниенбаума Федор, да Андрей Анклебер. Скорбное вроде событие, а так благостно на душе: солнышко пригревает, птички на кладбище поют. И над самой могилкою — распустившийся куст сирени.

Поминки были в наскоро прибранном Татьяной доме. Анклебер хотел было прислать в помощники, стряпать, Глафиру. Но Татьяна отказалась: «Никаких особых разносолов не надобно, а поминальное блюдо я и сама изготовлю. Осип, Царство ему небесное, был умерен почти во всем, ни к чему и нам спектакли разыгрывать».

То, в чем Осип не был умерен, понимали без слов. Но на поминках об этом не говорили. Только Федор нарушил негласный запрет. Опрокинул стопку, закусил сложенным вчетверо клином промасленного блина, прировнял бороду и произнес:

— Покойный ее, горькую, любил. Отмучился, страдалец! Пущай и на том свете ему кто-нибудь чарку нальет!

Все согласно кивнули. Отчего ж не кивнуть. «Главное, я на это зреть уж не буду!» — подумала Татьяна.

Татьяна носила траур по мужу, как и положено, полгода. Но уже через месяц после похорон привела Прохора в дом Анклебера на Садовой и сказала мальчугану:

— Теперь Андрей будет тебе заместо тяти. Ежели пожелаешь, можешь переехать к нему жить. Отсюда тебе и до дворцовой поварни проще добираться.

— А ты, мам?

— Я тоже к вам переберусь. Но не сейчас, апосля.

Садовник был счастлив. Татьяна сдержала слово, ровно через полгода после смерти мужа переехала к нему. Точнее, уже не к нему одному, а к нему с Прохором. Правда, по-барски жить так и не научилась. В доме носила полонез из индийского ситца, фартук и муслиновый чепец. Время проводила в основном с Глафирой, на кухне… От пирожков да оладий потолстела еще больше. Но кожа ее разгладилась, с лица спал оттенок мученичества и обреченности. Словом, посвежела баба, да похорошела.

Письмо на чердаке

Деревня под Нижним Тагилом, июль 2000-го года.

В заброшенном деревенском доме Ольгиных предков, том самом, в котором когда-то обитала ее родная бабушка, спасшая жизнь матери Марии Алексеевны Чижовой, уже давным-давно царило запустенье. Когда-то эта избушка служила фамильной дачей, потом фамильным хранилищем всяческого барахла. Теперь же являлась попросту семейной заброшенной свалкой.

Ольга около часа продвигалась через большую комнату с печкой. Вот на диване ее любимая кукла Машка, — платиновая блондинка с голубым бантом. Вот пожелтевшие и покоробившиеся от влаги школьные учебники. «Русский язык», 5-ый класс…

«Спишите предложения, вставляя пропущенные окончания:

Летн… ночью под крепк… дубом под звуки грустн… мелодии они, счастлив…, танцевали.»

Боже, как хорошо! Проставленные карандашом буквы изничтожило время, остались лишь неглубокие, врезавшиеся в бумагу линии. В тусклой горнице (окна наполовину заколочены, наполовину запылены) эти следы не разгялдеть… Наверное, в современных учебниках таких ровных и спокойных фраз уже не найдешь.

Школьное платье. В чехле. Брошено на рапановое кресло-качалку. Девушка стянула футболку и джинсы. Нырнула в платье. Пахнет пылью и, почему-то коржиками. Теми, что продавались в школьном буфете. Они всегда осыпались на платье, неужели до сих пор сохранился аромат, или это ей только кажется?

Платье оказалось даже несколько свободным. Только талия завышена. Когда она его носила? Классе в девятом? На выпуск, помнится, им уже разрешили одеваться кто во что горазд… Стало быть, подросла с тех пор…

Она, наконец, добралась и до чердака. Именно здесь большую часть времени провел скаут. Девушка уже навела справки. Никакого музейчика старины в названном им лицее не открывается. Так что, скорее всего, действительно происки фанатика-меркурианца.

Много пыли — хорошо. Видны свежие следы. Странно, на видном месте лежат уникальные вещи: старый-старый фотоаппарат с носиком-гармошкой, прялка, ажурная кованая роза. Он к ним даже не притронулся. Зато старый письменный стол весь в пятнах от пальцев. Ну-ка, ну-ка, кажется, он и в ящики залезал…

В ящиках, как и во всем доме, царил хаос. Обломанные карандаши. Один, самый толстый, — химический. По-сухому пишет как обычный «простой». (Почему их называли «простыми»?) А если послюнявить — ярко-синим, как чернильная ручка. Чернильные ручки здесь тоже были, толстые, словно сердито надутые. Затесалось даже обычное перо, — острый стальной наконечник на красной палочке… Письма, охровые листочки с паутиной серо-голубых клеточек. Некоторые в конвертах, практически на всех — картинка справа: Красная площадь, Юрий Гагарин, забавный зайчонок и надпись: «С Новым годом!» А вот один не наш, в смысле, заграничный, до сих пор с благородным голубым отливом, совершенно не пожелтел. Обратный адрес на обороте, — иероглифы и латинское «China». Неужто из Китая? Не может быть?

Ольга взяла заграничный конверт. Развернула и… обнаружила внутри абсолютно новехонький листок с абсолютно русским текстом:

«Если Вы читаете это письмо, значит, не так уж и глупы. Думаю, Вы — Ольга, а не ее доверчивая мамаша. Что ж, передайте своему дружку следователю, что я все равно иду впереди вас. Вы у меня на хвосте, но скоро и хвост вырвется из ваших рук, зверек убежит ай-ай-ай, с Вашим, Ольга, перстнем! И, очень может быть, изумрудом, который также мог бы быть Вашим.

Ладно-ладно! Все ж я считаю себя интеллектуалом. Мне не интересно, когда противник безоружен. Так уж и быть, сделаю Вам подарочек. Надеюсь, Вы окажетесь более любопытной, нежели госпожа Чижова. Вы ведь любите читать, не так ли?

Фанатик (кажется, так вы меня называете?)»

Х Х Х Х Х

Не обязательно быть такой умной, как Ольга Лобенко, чтобы понять, речь в подброшенном фанатиком письме шла о дневнике Евдокии Алексеевны.